Удравшие кобры исчезли в городских сточных трубах; полосатых крайтов видели в автобусах. Вероучители расписывали бегство змей как предупреждение: это бог Нага {103} вырвался на свободу, возвещали гуру, дабы покарать нацию за то, что она официально отреклась от своих божеств. (Мы – светское государство, объявил Неру, а Морар-джи {104}, Патель {105} и Менон {106} согласились; но Ахмед Синай по-прежнему дрожал, замороженный). И в тот самый день, когда Мари спросила: «Как же мы теперь будем жить, госпожа?» – Хоми Катрак познакомил нас с доктором Шапстекером. Ему был восемьдесят один год; кончик его языка постоянно то показывался между пергаментных губ, то скрывался во рту; но доктор готов был платить наличными за квартиру на верхнем этаже, выходящую окнами на Аравийское море. В те дни Ахмед Синай слег в постель; ледяной, замороженный пот пропитывал простыни: он поглощал в лечебных целях огромное количество виски, но согреться не мог… так что это Амина согласилась сдать верхний этаж виллы Букингем старому знатоку змей. В конце февраля змеиный яд внедрился в наши жизни.
Доктор Шапстекер был из тех людей, что обрастают самыми дикими историями. Наиболее суеверные из ординаторов института клялись, будто он каждую ночь видит во сне, как его кусают змеи, и поэтому подлинные укусы наяву на него не действуют. Шептались также, будто он сам наполовину змея – плод противного природе союза между женщиной и коброй. Его одержимость ядом ленточного крайта – bungarus fasciatus {107} – вошла в легенду. От укуса bungarus нет противоядия, и Шапстекер посвятил свою жизнь поискам такового. Покупая выбракованных лошадей на конюшнях Катрака (и на других тоже), доктор вводил им малые дозы яда; но лошади, увы, не желали вырабатывать антитела: изо рта у них шла пена, они умирали стоя и неизбежно, одна за другой попадали на фабрику, где делают клей. Говорили, будто доктор Шапстекер – «Цап-стикер-сахиб» – уже обрел силу убивать лошадей, просто подходя к ним со шприцем… но Амина не слушала подобные небылицы. «Это старый почтенный джентльмен, – говорила она Мари Перейре. – К чему обращать внимание на досужие сплетни? Он вносит плату и позволяет нам жить». Амина была благодарна европейскому знатоку змей, особенно в дни замораживания, когда у Ахмеда не хватало духу бороться.
«Дорогие батюшка и матушка, – писала Амина. – Клянусь головою и светом очей моих: не знаю, за что на нас такая напасть… Ахмед хороший человек, но эта история стала для него тяжелым ударом. Ваша дочь очень нуждается в ваших советах». Через три дня после получения этого письма Адам Азиз и Достопочтенная Матушка прибыли на Центральный вокзал Бомбея приграничным почтовым; Амина, отвозя их домой на нашем «ровере» 1946 года, бросила взгляд в боковое окошко и увидела ипподром Махалакшми: тут ее впервые и посетила отчаянная мысль.
– Эта современная мебель хороша для вас, молодых, как-его, – изрекла Достопочтенная Матушка. – Дай-ка мне лучше какой-нибудь старенький табурет. Ваши кресла слишком мягкие, как-его, я в них совсем проваливаюсь.
– Он что, болен? – осведомился Адам Азиз. – Может, я осмотрю его, пропишу лекарство?
– Не время валяться в постели, – возгласила Достопочтенная Матушка. – Он должен быть мужчиной, как-его, и вести себя как мужчина.
– Вы прекрасно выглядите, батюшка, матушка, – воскликнула Амина, думая, что отец совсем состарился, годы согнули его; а Достопочтенная Матушка так располнела, что мягкие кресла скрипели под ее тяжестью… и порой, при рассеянном свете, Амине казалось, будто она видит в теле своего отца, в самой середке, темную тень, похожую на дыру.
– Что еще остается нам в нынешней Индии? – спрашивает Достопочтенная Матушка, рубя ладонью воздух. – Бегите, бросайте все, езжайте в Пакистан. Гляньте, как преуспел Зульфикар, он вам поможет устроиться. Будь мужчиной, сынок, поднимись, начни все сначала!
– Он сейчас не желает говорить, – заявляет Амина, – ему надо отдохнуть.
– Отдохнуть? – рычит Адам Азиз. – Да он просто слизняк!
– Даже Алия, как-его, – гнет свое Достопочтенная Матушка, – сама, одна-одинешенька, уехала в Пакистан и теперь живет прилично, преподает в хорошей школе. Говорят, скоро станет директрисой.
– Тс-сс, матушка, он хочет спать… пойдемте в другую комнату…
– Есть время спать, как-его, и время бодрствовать! Послушай, Мустафа зарабатывает много сотен рупий в месяц, как-его, на государственной службе. А что твой муж? От работы рассыплется?
– Матушка, он расстроен. У него такая низкая температура…
– Что ты ему даешь, какую еду? С сегодняшнего дня, как-его, я буду распоряжаться в твоей кухне. Ну и молодежь пошла, сосунки, как-его!
– Как вам угодно, матушка.
– Говорю тебе, как-его, всему виной фотографии в газете. Писала же я тебе, разве нет? Ничего хорошего из этого не выйдет. Фотографии разносят тебя по клочкам. Боже милосердный, как-его, ты на фотографии была такая прозрачная, что сквозь твое лицо видны были буквы с изнанки!
– Но ведь это всего лишь…
– Не надо мне твоих историй, как-его! Слава Богу, хоть ты не свалилась после той фотографии!
Отныне Амина была избавлена от необходимости вести домашнее хозяйство. Достопочтенная Матушка сидела во главе обеденного стола и распределяла пищу (Амина относила тарелки Ахмеду, который лежал в постели и время от времени стонал: «Они меня растерли, жена! Обломали, как ту сосульку!»), а на кухне Мари Перейра старалась ради гостей, готовила самые изысканные и нежные в мире маринады из манго, чатни из лимонов и касонди [60] из огурцов. И теперь, вновь оказавшись в своем собственном доме на положении дочери, Амина стала замечать, как вместе с пищей проникают в нее чувства других людей: Достопочтенная Матушка раздавала карри и тефтели, полные непримиримости, пропитанные личностью их создательницы; Амина ела рыбные блюда упрямства и бириани [61] решимости. И хотя маринады Мари отчасти обладали нейтрализующим эффектом, ибо няня вкладывала в них вину, таящуюся в глубине сердца, и страх перед разоблачением, отчего любой, кто ел эти вкуснейшие блюда, становился подвержен некоей неясной тревоге и снам об указующих, обвиняющих перстах, – еда, которую готовила Достопочтенная Матушка, наполняла Амину здоровой злостью, и даже ее в пух и прах разбитому супругу делалось чуть получше. И вот, наконец, пришел тот день, когда Амина, глядя, как я неловкими ручонками переставляю в ванне лошадок из сандалового дерева и вдыхаю вместе с парами воды сладкий запах сандала, вдруг обнаружила в себе тягу к приключениям, унаследованную от блекнущего отца, ту жилку авантюризма, которая заставила Адама Азиза спуститься вниз из горной долины; Амина повернулась к Мари Перейре и сказала: «Я сыта по горло. Если никто в этом доме не может привести дела в порядок, это сделаю я!»