Я обернулся, сглотнул исчезающий комок в горле:
— Все равно это неправда. Все равно вы… краснотики драные и чмошные. Душить вас надо, тварей, и с поездов под дембель сбрасывать… Волки вонючие. Раздолбай поганые, рвачи, дешевки…
Сержант внимательно углубился в газету, отогнав ладонью вялого комара, очнувшегося от зимнего тихого часа и занывшего обиженно в тишине.
Из кабинки, на ходу застегивая штаны, вывалился любитель подремать в глубоком присесте, но прежде, чем он попал ремешком в пряжку, я, уже сломавшись в поясе, сполз на пол, выдыхая хриплое «а-а-ах», что есть силы жмурясь, будто боль угнездилась в глазах и надо только сжать ее посильнее, а она вытечет, расплывется, забудется, как смывает волна легкий след, как пряталась она в детстве в страну кощеев и хулиганов, когда мама дула на ушибленную руку, и тепло было, и всегда был свет.
Когда все закончилось, Никита подвел меня к желтоватому зеркалу и нежно прошептал на ухо:
— У нас все нормально?
Морда у меня была плакатно-румяной. Все остальное — под «хэбэ».
— Иди, бегунок, — по-братски ласково потрепав меня за ворот, напутствовал Никита и вытолкал в коридор к с трудом сдерживающему улыбку часовому. Тот, насвистывая, косясь на меня и строя важные гримасы, сопроводил меня до дверей.
Сокамерники поглядели на меня испуганно. Как на разведчика погоды, принесшего весть о грозе.
Я присел, аккуратно уложив ладони на коленях, и стал тихонько дышать животом, пытаясь разогнать ломоту по всему телу, стараясь чем-то занять себя, чтобы не думать…
Пыжиков, чувствуя свой обязательный долг сослуживца — утешить и исцелить, тяжелыми шагами, на ходу вздыхая и скорбя, подошел и опустился рядом на нары с таким скрипом, что все вздрогнули.
— Сволочь Швырин, — тихо сказал Пыжиков. — Хоть он тебе и зёма.
Мне захотелось поговорить.
— Почему это?
— Как почему? Эта скотина бросил нас и уехал. Это мерзость!
— Видишь ли, сынок, мы допустили вопиющее нарушение воинской дисциплины — уговорили рядового Швырина изменить маршрут следования и сделать остановку у киоска с мороженым, самовольно покинули машину, несмотря на протесты рядового Швырина, — скривив морду, заканючил я. — Когда увидели комендантский патруль, попытались скрыться. Рядовой Швырин, убедившись, что мы уронили настолько низко свое достоинство, что оказываем пассивное сопротивление патрулю, вынужден был уехать — ведь мы даже не были внесены в путевой лист. Перевозка пукающих развалин не входит в выполнение боевой задачи нашей части…
Пыжиков вдруг вскинулся и еле прошипел со злобой:
— Я… Если б ты знал, с какой бы радостью я набил бы тебе морду! Эта старуха… Она…
— Закрой рот, сынок. — Я тоже что-то психанул. — Ты за ней походил бы лет десять, ты бы дерьмо потаскал в тазике, ты бы одно и то же сто раз послушал — я бы поглядел на тебя.
Она ведь уже не человек! Что ты понимаешь в жизни, сынок? Как ты можешь судить?! Кто тебе вообще дал право рот разевать? Завтра тебе старшина разъяснит политику партии — я гляну, как ты запоешь!
— Ну зачем ты?.. — затер руками Пыжиков, побледнев до дрожи. — Этот идиот бросил нас, поэтому мы и побежали, испугались… Мы расскажем завтра, мы…
— Что расскажем?! Рядовой Швырин уже объяснительную написал. Если б сомневался хоть бы чуть — представители нашей славной части уже стучались бы в ворота Алешинских казарм. Да и какая разница? Неужели обязательно тащить еще одного в прорубь… Что делать, как — это его личное дело. Нам от этого хуже не будет. Мы, вот мы, мы лично виноваты? Да, виноваты. Понесем наказание. Зачем путать сюда Швырина? За то, что ему повезло? Ты не суй морду в чужое корыто. Поспокойней, сынок.
— Ни хрена себе спокойней! Я начинаю людей ненавидеть в армии, мне вот и сейчас любому… И тебе… Хочется в морду…
— Оставь в покое армию, кретин! Неужели ты так ничего и не понял?
— Но Швырин все равно подлец.
— Я бы на его месте тоже уехал. Если б он не уехал — дураком бы назвал.
— Не ври… На черта тогда ты не стал стирать «хэбэ» этим изуверам?
Я усмехнулся и сжал зубы. Пока меня не было, в благих целях назидания товарищам было объяснено, как надо себя вести и как не надо на моем скромном примере; небезынтересно — в ходе этой познавательной беседы было оглашено, что мое лицо два раза опускали в унитаз?
— Они не изуверы. Они хорошие ребята. Надо их понять. Они выполнили свой долг. Мы кто? Козлы, в общем-то. Нарушители дисциплины. Злостные. С такими, как мы, так и надо. С нами по-другому нельзя. Ну как по-другому? Если копать — дело другое. Ну ты каждого копни, вот кто из этих виноват? Да никто. Бежать из армии вынудили: били, издевались. Те, кто бил и издевался, тоже чисты, их ведь еще больше били, над ними еще больше издевались. Сынок, ты плюнь на все. Ты как говорил: унитаз трешь — а про себя про свое думаешь…
— Только и осталось целоваться налево и направо, — выпалил Пыжиков. — Забыть все, и это забыть! И Швырину улыбаться? Хи-хи, как там твоя соска? И никто не виноват?! Не бывает так. Кто-то ведь виноват.
— Американский империализм, — заключил я и понял, что наговорился.
— Нет, ну а какого черта ты не стал им «хэбэ» стирать? — Пыжикова почему-то сильно волновало это обстоятельство.
А меня очень волновала боль в животе и крупно занимала мысль: что на практике означает расхожее выражение — опустить почки?
Урюк-переводчик осторожно подошел к «телевизору» (зарешеченное окно в двери камеры) и спросил у часового, внимательно изучавшего половицу:
— Скажи, пожаласта, скольки врема? Спать можна?
Часовой посмотрел куда-то вбок и величаво качнул головой: «Можна». Все повалились на нары, укладывая под головы шапки и пряча ладони под мышки, согнувшись, друг за другом, лицом вниз, забываясь косматым, невеселым сном.
— Встаа-ть!
Миг — и мы стояли напряженной шеренгой, глотая горьковатые и душистые комки дремоты.
Против нас щурил молодецкий взор орел-начкар с бесцветным лицом и вялыми губами. За его спиной тянулись с неистовой физиономией помначкар и красивый сержант — начальник этажа с грустным умным взглядом, — мой приятный знакомец. Часовые деревенели в коридоре.
— Х-хто-оо?! — фальцетом, задыхаясь, выводил начальник караула. — Хто-о!!! Хто, сто чертов вашу мать, позволил спать? А? — крикнул он, и его голос, звякнув в потолке, бичом ударил по ушам.
Часовой в коридоре сожрал глазами строй и лишь втягивал носом воздух, зачарованно покачивая головой с видом «Ах, как вкусно пахнет», что в данной конкретной ситуации означало: «Чего я только вам не сделаю, если скажете…»
Строй оскотинело молчал.
— Как?! Как?! — жалобно, со слезой изгибался начкар, тряся перед распаренными трясущимися веками корявой ладонью, приглашая в свидетели верных краснотиков, как неумолимо и страшно рушится самое святое, подвергается подлому растоптанию и неистовому растлению. — Ка-ак, — выстанывал он. — Это что-шше? Теперь в центральной гауптвахте города.