Однажды мы вскочили как ошпаренные — по коридору мляво цокали сразу пары сапог. Пыжиков в очередной раз доложил нашу визитную карточку красивым баритоном, и в камеру, солидно позвякивая связкой ключей, заглянул красавец сержант — начальник этажа, мой приятный знакомый. Не разжимая губ отекшего лица и сонно сдвинув брови, он бегло осмотрел строй и уже в дверях посмотрел внимательно на Пыжикова, напряженно задравшего остроносое бледное лицо.
— Вы дежурный? — тихо спросил сержант.
— Так точно! — Таким тоном говорили «Сударь, вы подлец!» в XVIII веке.
— Угу. Вы можете лечь. Слышь, Федя? — повернулся он к часовому и собрался уходить.
— Я спать лягу только вместе со всеми товарищами. И только так! — прозвенел голос Пыжикова.
Кареглазый начальник этажа даже не обернулся и пошел дальше. Часовой запер камеру и побежал его догонять. А мы ласковой шелестящей волной накрыли нары.
— Слушай, дежурный, ты все равно не ложишься — двинься на край, — пробурчал сумрачный молдаванин, приглядевший самое безопасное местечко у стеночки. Пыжиков пересел на край, болезненно сжав губы.
Не успели мы толком и губищи на сон раскатать, как по коридору опять покатился перецок, бодрый и летящий. Мы еле успели изобразить строй, а зазевавшийся Пыжиков вообще пошился и метнулся в шеренгу, когда «телевизор» заслонила голова гостя.
Дверь мигом распахнулась, как глаза изумленной девушки, и в камеру залетел красный и разгоряченный помначкар, за ним осторожно заглянул часовой.
— Та-ак, мля-а, хлопаны в… — выдохнул помначкар и зацепил за горло Пыжикова. — Сынок, тебе невнятно говорили, что спать нельзя, собака ты хлопаная. А?! — выкрикнул он прямо в судорожно выпученные глаза и слабо дрожащие губы Пыжикова. — Ты что-о, милый?! Служба медом показалась? Забил на все? Опух? — орал он, покрываясь блестками пота, и с каждым словом швырял Пыжикова на стену на вытянутой руке. Тот с каждым ударом все больше мяк и глубже переламывался в поясе, инстинктивно пытаясь нагнуть лицо, прикрывая глаза и болтая ненужными длинными руками.
— Егор, ему Кирсанов спать позволил, — басом пояснил часовой, выгадав паузу.
Помначкар брезгливо швырнул Пыжикова в угол, быстро выдохнул и, хрипло бросив часовому: «Прикрой дверь», шагнул на нары. Оглядев дважды слева направо сонно равнодушный в покорности строй, хмыкнул:
— Чмо, а ну запрыгнул в строй! — Когда голова Пыжикова завиднелась на фланге, помначкар даже улыбнулся: — Та-ак. Ну что, сынки, любим поспать? А? Национальность? — ткнул пальцем в крайнего.
— Узбек.
Помначкар, аккуратно занеся правую ногу, метко двинул сапогом в грудь покачнувшегося посланца Средней Азии.
— Национальность?!
— Узбек.
— Н-на! Национальность!
— Русский…
— Дальше.
— Таджик.
— И тебе. Национальность!
— Украинец, — мрачно пробурчал себе под нос моряк.
— А? Хохол, что ли? Ну, ты дыши глубже… Национальность!
— Русский, — вяло ответил я.
Моему соседу урюку повезло меньше — пытливый анализатор национального состава нашей камеры на этот раз малость промазал и угодил ему в верх живота так, что урюку срочно приспичило посидеть, и он присел с тонким, рвущимся сквозь зубы стоном.
Опросив всех, помначкар легко спрыгнул с нар и прислонился к стене, свалив на затылок пилотку.
— Та-ак, — пропел он. — Стол видим?
Столик, размером с вагонное стекло, был привинчен к полу в середине камеры.
— Р-рясь! Сир-на! Внимание, камера, строимся под столом натри счета. Раз! Два! Три!
Мы разом бросились к столу. Под ним уместилось только четыре урюка, которые после мгновенного замешательства встали на колени и уперлись головами в крышку. Остальные сгрудились на коленях и корточках рядом, теснясь в кучу и норовя засунуть и свои головы под крышку.
— Я же сказал, всем строиться под столом! — зарычал помначкар и щедро отвесил три-четыре пинка крайним. Среди лауреатов оказался и я.
— Моряк, слышь, хохол, ты туда не жмись. Лезь на крышку, мать ее так.
Моряк медленно взгромоздился на стол и, набычившись, посмотрел перед собой.
— Ты же моряк, так ведь? Вот и танцуй «Яблочко» на столе. А вы, чмошники, слышите? Качайте крышку — качку морскую изображайте. Ясно? — И сапог помначкара еще раз посетил нашу компанию. На этот раз без свидания со мной.
— Три-четыре!
Морячок забухал что-то неуверенно сверху, а мы, как на молитве, нестройно закачались под столом, изо всех сил пытаясь сотрясти его.
Помначкар сумрачно хмыкнул, а два часовых в коридоре ржали до потери пульса, даже прихлопывая в такт буханью морячка.
— Отставить!
Он еще раз быстро окинул строй пылающим взором и тихо прошипел:
— Мне сегодня скучно, я сегодня веселюся. Если кто-нибудь прикроет хоть один глаз, тот будет коротать время со мной. Вопросы?.. Кроме вас, конечно, — ощерился он в сторону Пыжикова. — Ведь вам сержант Кирсанов разрешил спать? А почему у вас подворотничок грязный, солдат? Что вы говорит-тя?
— Я… я… — выдавил Пыжиков.
— А меня не дерет, что вы говорит-тя. Пачему нечетко отвечаем? Чмо паршивое. Та-ак…
Пыжикова била дрожь, и он лишь тупо дергал веками, мелко перебирая губами, будто шептал себе слова знакомой песни, бывшей когда-то родной и близкой, а теперь ставшей чужой и ужасающей поэтому.
— Сколько… так… осталось мне до дембеля? — обернулся помначкар к строю.
— Сто тридцать восемь! — вдруг звонко выкрикнул урюк в гражданке, до этого не сказавший ни слова по-русски.
— Ага, знаешь, — довольно улыбнулся помначкар. — Так вот, чама, я сейчас выйду, а ты прокричишь через это окошко в коридор «осень» — сто тридцать восемь раз. Не дай бог, не дай бог, ты пропустишь хоть раз. Ты у меня языком парашу вылижешь, я тебе обещаю. Я. — Он вышел, оглушительно хлопнув дверью, и рыкнул: — Ну!
— Осень! — крикнул Пыжиков в окошко, упершись в него лицом, прислонившись плечами к двери чуть согнув ноги в коленях. — Осень! Осень! Осень!
Я подумал, что сейчас, наверное, часа три. Может, чуть больше. Что осталось не так много — «губа» просыпается в пять, — что надо мне что-то сказать, и что все мне до лампочки, и что у меня распластывается пауком боль в боку, когда вдыхаю, что как жаль, что я не был никогда в театре и ни разу не подарил матери цветы, а дарил только седые волосы.
— Осень! Осень! Осень!
Чужой, сдавленный голос бродил по коридору, пьяно хватаясь за стены, толкая в проржавленные двери, и отирал белоснежные потолки. Я чувствовал его, как комариный писк, имеющий ко мне отношение лишь в свете агрессивности отдельной комариной твари, а думал я, что, будь я актером, я черта с два играл бы Гамлета, этого и без театра хватает, куда ни плюнь. Я только бы и делал, что дрыгал ногами под музыку и лапал бы девок взаправду. Ведь и за это деньги платят. И вспомнил свою математичку Аидь Максимну, которая подолгу ждала, родится ли что у меня в голове в ответ на ее героические потуги, а пауза все затягивалась так, что все в классе уже забывали, о чем спросили, и я забывал, и Лидь Максимна забывала — оставалась только пауза, тенью мысли висевшая в воздухе: надо что-то сказать… А что? Отвык я говорить.