Крысобой | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Иван Трофимыч, я… Сейчас-сейчас.

Он осилил, отклеился от подушки — туда! — морщины сцапали лицо, брови столкнулись, он не мог выговорить какое-то слово, оно ломилось в нем во все углы, пальцы вздрагивали в моей ладони перисто, как птица, — тумбочка? таз? батарея — сушатся штаны? окно? а дальше крыши пятиэтажек, опушенные антеннами, залитые смолой, головастая водонапорная башня, видная отовсюду, железные ребристые крыши рядами и вразброс, балконы с качающимся бельем, стеклянный бок котельной, улицы, башни, пустые площадки, ветви — из них торчала шляпка пожарной каланчи отчетливо под смурным небом, подсветленным солнцем, вязнувшим в землю где-то, отсюда не видать; вверх, на подоконник, что выше, взлетали вороны — жесть качалась, громыхающий звук, и спрыгивали обратно в пустоту, качаясь по ветру на невидимых холмах и овражках.

Вдруг я понял: рука моя — одна, старик обмяк, растягивая неверную улыбку, и моргал: да. Это.

Я поднялся. Прохладный подоконник. Я стоял — ветер узкими прядями застревал и протекал сквозь заклеенное окно.

Комнатная температура. Я разглядывал градусник: алая нитка, синие реснички делений, старику казалось, я смотрю правильно, на город.

— Так. Отставить! — гаркнул Свиридов, грохнул стулом и схватил Трофимыча за руку. — Что хочешь? Чего ты ему показывал? Слышно?! Я говорю… — Он затрубил в ухо: — Чего ты хотел? Вон туда за каким показывал? Говорить не можешь? Щас укольчик — сможешь?

— Сп-паси-ба вам…

— За что? Быстро!

— Палата. — Влажно всхлипывало после каждого слова. — С телевизором. Под окном… Приемное отделение. Я все новости. — Помолчал. — Знаю первым. Кто что. Муж вчера… Ножом. Жену. — Похватал воздуха, и на несколько томительных мгновений установилась тишина, затем внутри взорвалось, и грудь закачалась заново.

— Понял я, — смягчился Свиридов. — На окно он тебе показывал, у него тут приемное отделение под окном, шутил. Ежели, дед, не устраивает, я тебя в общую терапию переведу. Там из окна морг видать. — И расхохотался, сильно покраснев, дернул меня: кончено, уходим. Я вышел скорей и задышал носом.

Я долго разгуливал по больнице, выбуздил газированной воды два стакана — там бесплатно на выходе. Три этажа проследовал за выразительным задом медсестры, она — в туалет, прождал двадцать минут и бросил. Заблудился, очутился в подвале — здесь таскали железные ящики, разбирали белье, рубили капусту, я переступил сломанные носилки и выбрался на свет; на ближней лавке Клинский вытирал подорожником туфли, невеста плакала не своим голосом в чистые ладони, меж ними лежали цветы, обернутые газетой, я виноват.

— Ну, извини, мать, грубо я. — Я указывал Клинскому: свали на хрен отсюдова! — Но все-таки вокруг тебя я и Старый — лучше всех.

— Почему это? — оживился на своем краю Клинский.

— Мы наводим порядок, если не глядеть на мелочи.

— А я не имею права упускать ни одной мелочи! — воскликнул Клинский. — В России мелочи — главное. Не плачьте, что поделаешь? Вон уже все приехали. Пойдем. Пойдем.

И правда, наехало машин, вылезал губернатор, полковник Гонтарь, Баранов в парадном мундире, сотрудники, военные — здоровались, оправлялись. Клинский взмахнул рукой — увидели и двинулись к нам, вытягиваясь по дорожке мимо и дальше, утешающе поглаживали невесту, ее обнял Витя, она ушла с ним.

Я пожал плечами, немного прошелся вслед — народ разбредался вокруг одноэтажного домика, сложенного из белых плит, меня обогнал Ларионов и потянул с собой.

— И я, что ль? Я не ужинал еще.

— Если хотите, вы ж знали его…

— Кого?

— Трофимыча. Трофимыч умер. — И сдавленно: — Хороним мы…

Я в душном одурении двинулся за ним. Как, так быстро? Я только вот… Стояли вразброд, слеплялись в кучки и заходили — в домике настежь врата. Я заглянул: засыпанный цветами гроб, дальше еще комната — курит санитар, порожняя каталка. Снова сбились и зашли много, я зацепился свитером о занозистые ворота.

Ни-чего не видно, так, бледное пятно, не отличишь от складки гробовой обивки, что внутри. Губернатор сказал, еще кто-то сказал, всхлипывает жена — ее под локти, кажется, дети. Вдруг из близко стоящих обернулся Клинский и твердой рукой засунул меня на свое место, теперь и я вижу — лицо сплошь белое, лоб словно вылеплен, рот провалился — лицо находилось как-то внизу, едва всплывало из волны цветов, готовых сомкнуться обратно, как маска. Ларионов гладил по руке невесту — она задыхалась и высмаркивалась — и бормотал:

— Посмотри, Иван такой же, как был. Видишь, какой он спокойный. — И жмурился, выпроваживая слезы.

— Кто тут командует, скажите, катафалк пришел.

Развернулись все и на выход, давкой, я позади, за локоть придержал Витя:

— Слушай. Можешь помочь? Столько народу, а некому вынести, поставить. — И держал.

Доехали в полчаса. Растянулись — ждали остальных. Ни оркестра, ни орденов.

Весь крематорий оглядеть не сумел. Окошко, крашеная стена медного цвета, на дорожках дохлые осы. Желтые автобусы «пазики» подвозили гробы еще и пятились к воротам, загодя разинув задний люк. Коренастая женщина — похожа на буфетчицу, синяя блузка, брошка под горлом, она красила рот.

— От администрации? Пойдем. Тележку выкатишь. — Отворяла двери, зажигала свет. — Не наступай на коврик. — Поправляла в вазах неживые цветы, на стуле — магнитофон, она перематывала пленку, каменные стены, лампочки, запах, какой-то запах, тележка утыкалась изголовьем в резиновую ленту-дорожку — такой транспортер в столовых задвигает через зал на мойку грязную посуду. — Ставить закрытым, ноги вперед.

Тележка выкатилась за мной. Я сказал Вите:

— Ставить закрытым. Ноги вперед. — Потащили на себя гроб, шофер высунулся из кабины. — А вы свой тащите?

Нашли свой. Завезли — уже музыка, все на виду, тяжек лишний шаг, стали подковой, женщина шевельнула губами — Витя снял крышку — свела на тихую музыку и звонко произнесла:

— Попрошу сказать слова прощания.

Говорил кто-то из ветеранов, еще один, долго молчали. Уже не плача — смотрели. Закрыли, поставили на край дорожки — женщина показала: ровнее! Включила — дорожка поехала, повезла, лязгнули ворота и сомкнулись.

Люди полились вон, пустив вперед родственников, я остался напротив ворот. Они сомкнулись неплотно, сквозила щель — там зажгли свет, заговорили.

Конечно. Не сразу же печка, то-се. Вот только что плакали, запирало горло забытое, детское, продыхаемое только слезами, не могли отвернуться, пока вот он, на виду, он и есть, лишь молчит — да разве молчание отменяет живого? Как бросить? Как тело хоронить, ведь все, что он, что жизнь — только через тело. Так вон оно, еще есть, немножко только тронутое, какие-то клетки задохлись, гниют, но в дорогих-то руках ничего не изменилось! И глаза любимые — прежние. А волосы? — и волосы те, потом над прядкой плачут, хранят отцовский топор, лавку — он любил тут сидеть… Так вот же он еще весь, сам! — а чужая велела: попрощайтесь, закрыли, задвинули за железо, ушли, и сразу полегчало. На кладбище оправдание — засыпали же землей, тут — даже не сожгли, стоит там один. Кто-то свет зажег и приноравливается костюм снять, на тележку перевалить… Все для чистоты, вот сила санитарно-эпидемиологических законов. С чем мы живем? Что такое сердцебиение?