– Подожди, – спрятав наконец язык, хитро улыбнувшись, словно у меня вымазанная морда, погладила волосы, плечи. – Я так соскучилась, очень-очень… Вставай, садись вон туда.
Вон туда: посреди гостиной стояло кресло.
– Можно, я зайду в ванную?
– Слушай меня! Садись. И все снимай с себя.
Она неожиданными дикими пожарными скачками, грохая каблуками, пометалась, готовя премьеру: долой свет – оставив особую лампу в розовом коконе, ткнула в музыку, утихомирив до нужного звука какое-то унитазное журчанье и запорные охи, озиралась – ничего не забыла? Скоро не уйду… я сваливал под ноги одежду.
– Сидишь? Закрой глаза. Открывай. Молчи, это важно. – Уселась напротив, в трех шагах, на розовую мохнатую попону; сняла бы каблуки, спят же соседи. – Ты должен оставаться на месте, – она предполагала, что это от меня потребует нечеловеческих усилий; посидела молчком, председатель совета молодых педагогов города Москвы, и, глядя только на меня, не сводя глаз, вслепую дрожаще расстегнула молнию на розовой косметической сумке, оказавшейся под ногами – откуда сумка? – и с большим баллончиком с белой крышкой вдруг поползла ко мне, в своих глазах становясь кошкой (отсосала бы, и поехал, вытерпел бы чай и новшества музыкальной педагогики), – повозила рукой по моим коленям, нащупала с радостным стоном, откупорила баллон – крышка покатилась по паркету в сторону телевизора – запомнил, искать замучаешься, – нажала распылитель, потрясла, еще раз нажала, и из баллончика запузырила какая-то белая пена; она сунула баллон мне между ног и пшиканьем покрыла этой прохладной, невесомой херней, словно гася опасное пламя – брить? хоть бы подстелила, испачкаем кресло, – отшвырнула баллон, ткнулась мордой в пену и начала жрать, лакать, щекотно и сладко-зажмуренно вылизывать до мокрой чистоты какое-то кондитерское изделие, удовлетворенно хрюкая. Я потрогал ее за плечи – давай, но она не спешила. Когда ей на работу? купил ли машину «друг»? – она напоминающе погрозила: молчи! и с настоящим гневом показала: место! Целое, тварь, представление! Багровея, пряча глаза, вытащила из походного набора пластмассовый длинный член, к желтому пульту тянулась проволока в белой изоляции; она зачарованно уставилась вниз и тихонько, осторожно, словно вдевая в иголку нить, погрузила в себя изделие одним плавным усилием – сразу на всю глубину – и прижала ладошкой, чтобы глубже еще, и откинулась, запыхтев, заткнутая, словно пробкой, запечатанная; вздыхала, ворочалась, приподнимала бухую голову на меня: как? – пыталась подвигать, но неудобно самой, и, не поднимаясь, не шевелясь, как парализованная, протянула мне пульт: ты! Я пересел, нащупал колесико на коробке, пахнущей каким-то машинным маслом, и двинул в сторону «больше» – машинка не заводилась – нет батареек; я отколупнул нутро: да – и показал: нужны две пальчиковые.
Она подняла голову и в забытьи пробубнила:
– Где-то ведь есть. Покупала недавно. Сейчас разве найдешь.
– Можно из часов вынуть, – я вспомнил что-то тикающее на кухне.
– Там одна. Ну ладно, – она сильно схватила меня за шею: целуй, чтобы скорее забылось, целуй, сама рукой что-то двигала, поправляла, шевелила внизу и довольно ворчала.
– Любимый… Я хочу…
Я повозился, повисел в ночной паутине и все-таки, как освободила, понял: сделаю – и пойду.
– У тебя есть презерватив?
Она ничего уже не понимала, покрываясь какими-то пятнами, взмокнув. У тебя есть презервативы?!
Заторопилась, словно сбегу, одной подвижной рукой зашуршала в своем арсенале, другой придерживая и подпихивая в себя пластмассу, болталась проволока и пульт подъезжал ей под зад – нашла! Мне дольку фольги, упаковку с осклизлой начинкой, сама с дрожащим вздохом потянула, выдавила из себя палку и подергала проволоку – отодрать? а вдруг вырвешь с мясом, разломаешь, распорешь… – мы пресмыкались на квадратном метре дивана, не видя друг друга, под водянистую музыку ублюдков, да подожди ты! – я сунул в пасть, нащупал, зажал клыками и перекусил изоляцию и железную многострунную нить – всё; она сразу легла, надеясь, что я сам возьмусь долбить и шевелить и проворачивать – но я рвал зубами край фольги и выдавливал резиновый пахучий сгусток – где тут лицо, где изнанка, хрен поймешь – перекатывайся на живот! – она перевернула тушу, одной рукой, как рану, держа свою залатанную пробоину и подставляясь еще: дублем – я быстрей-быстрей-быстре… отвернувшись, задыхаясь, чтоб хватило распирающей крови натянуть, – она пихнула мне черный флакон с фотографией накачанной жопы, и я оторвал башку флакону и выцедил вязкую струю, пристроился как-то и, ну! ну – она напряглась, лошадино махая головой, растрепав космы, неуместно вываливая «о, господи!», попав в свои предсонные, одинокие, рукоблудные мечты – оставалось ей секунд двадцать… я прощально, словно впервые, вглядывался в фотографии в детских рамках неразличимых в полутьме людей, расставленные по полкам, в тяжелые шторы, меж которых неспящие окна дома напротив – резина не слетела? – новый какой-то диплом у нее, получит и вешает в гостиной, все на носочках, болят уже икры, быстро доеду, четыреста рублей, чуть быстрее, и все! все!..
Почему-то, как стоял, на носочках, как педераст из балета, как по горячему песку, я посеменил в туалет в неясной радости – вот здесь, за дверью, начинаются пустые улицы, можно постоять под деревьями сколько хочешь, посмотреть на фонари, а потом только выйти на обочину и поднять руку.
– Я сейчас тебя буду кормить! – кричала она с кухни. – Я же была на конференции в Питере, делала презентацию своей методики по работе с детьми с ограниченными возможностями… Чай черный, фруктовый?
Я увидел в телефоне восемь неотвеченных – ничего другого… Но (почему мне тревожно?) все восемь раз звонил Чухарев – Виктория Хххххх вернулась с дачи, прилетела, приехала, застигнута техником-смотрителем, сдана соседями и завтра – тот самый день, что, возможно, откроет… в тот самый день…
– Ты же любишь меня? Я ведь тебе нужна?
* * *
– Проходите. – Виктория Хххххххххх Хххххх внимательно рассмотрела меня в видеофон – высокая, крепкая женщина в бесформенных штанах и длинной рубахе, – увидела: бессонный, старательно выбритый человек в неумело выглаженной футболке и пожилых джинсах, сандалии на босу ногу и рюкзак – я захватил фотоаппарат, человеку с большим фотоаппаратом доверяют. Я стряхнул сандалии и шел паркетными полями за ней босиком, она не представляет, сколько лет мы за ней шли, за ключами – ключи от третьего июня, имя убийцы Нины Уманской оказалось у женщины, хотя она этого не знает и может их легко выбросить, если скажет «нет», я не волновался, я думал: ей будет трудно мне отказать, в квартире одна, улыбающегося бедняка трудно выпроводить. Я вдруг почувствовал себя старым человеком, пришедшим потянуть за кольцо, вмурованное в землю, пободаться со временем, я постарел, но мы много успели.
Я выложил на предложенный стол фотоаппарат, два заготовленных листка (ее доверенность, свою расписку) лицами вниз – она отстраненно скользнула взглядом по бумаге, – показал липовое удостоверение – фото свежее, печать; с трудно получавшимся у нее сочувствием Виктория Ххххххххх послушала ложь про музей 175-й школы: внимание к выпускникам, тем более с такой громкой фамилией (пила ли она кофе или предложила только мне? я не запомнил), и, словно с подноса, выложила мне приготовленные накануне (заодно перебрала и сама) останки отца, годные посторонним (хотя так трудно остановиться, когда смотрят прямо в глаза, грустят с тобой и понимающе улыбаются забавным историям и задают те трогающие вопросы… Их тебе давно никто не задает, а так хочется, чтоб говорили с тобой, как с ребенком! Мало теплых людей, даже родственникам – никому никого не жалко, и приходится, помолчав, против воли раскрыться случайному, но – теплу: вряд ли это пригодится для вашего музея, вы уж там сами отберите, что нужно, а про это я никому еще не рассказывала и вы никому не говорите, просто я… чтоб вы себе представляли – сама потом себе не ответит: зачем? Зачем признаются на допросах убийцы, против которых доказательств нет, – «излить душу», «муки совести» – как там еще сейчас называется Бог? кому мы служим?). Я под шелест волн смотрел на ее смуглое, словно сожженное лицо, на облако черных волос – такие, должно быть, называются «пышными», на гладь приличного привычного размашистого богатства квартиры, сделанной из двух, не запоминая, захлопнув чужую жизнь ненужным словарем (Сальвадор Дали, воровство колес, испанский язык, Кащенко, умер Сталин, «Прогресс», на полном содержании у отца, Средняя Азия, корь, бархатные шорты, письмо Хрущеву, тазобедренный сустав, Америка, партбилет, ЦРУ, «на суд пришли все мои женщины»), я погасил в глазах человеческое тепло и прекратил подачу раздувающих пламя вопросов – и Виктория Хххххххххх тотчас очнулась: где это я? уже столько времени?! – и по-хозяйски развязно, погромче обычного, словно толкнул: