Профессор взглянул на меня обычным, непрочным лицом человека, теряющего силы с каждом часом, идущего к немощи: что? – словно мы остались одни, никто не подслушает, каждый сам по себе в своем предсонном углу.
– Уманский звонил, когда сохранялась надежда, что мальчик выживет… Хотел сохранить отношения с влиятельным человеком… Не называет мальчика убийцей… Понимает: Шахурин не верит в то, что стрелял Володя, и требует честного расследования. Его звонок означает: занимайся этим один, я ничего не хочу знать. Я боюсь.
(Может, и так, твоя правда, как и любая, уродлива.) Зачем тогда Шейнин приобщил телефонограмму к делу? – ведь мы понимаем, кто будет читать. Я думаю, Уманский звонил не Шахурину (звонил, когда ЗАПИШЕТ секретарь). И смысл звонка другой: я виноват, заслуженно наказан за плохое воспитание дочери, горе мое безмерно, пощадите… С тем, что мою единственную… вроде бы смысл моей жизни, убил В.Шахурин, я согласен, и наркому Шахурину советую (пусть отметят заинтересованные) также согласиться и отдать все силы Победе советского народу в Великой Отечественной войне. Такая телефонограмма Шейнину помогает. Не исключаю, что сам Лев Романович ее и продиктовал. Так, Костя?
КОНСТАНТИН АЛЕКСАНДРОВИЧ УМАНСКИЙ,
ПОСОЛ СОВЕТСКОГО СОЮЗА В МЕКСИКЕ: В последнее время у меня сложилось впечатление, что В.Шахурин ухаживает за Ниной. Должен прямо сказать: я и моя жена к этому относились настороженно, он производил отрицательное отношение, и слышали вещи, его нелестно характеризующие (зачем отпускал Нину ночевать к Шахуриным на дачу? Почему она принимала подарки В.Шахурина?). Мальчик отталкивал своею замкнутостью и настойчивостью. Нина относилась к Теме Хмельницкому и Вано Микояну лучше, чем к Шахурину. 3 июня она позвонила вечером на работу (не вечером, не на работу, а в номер к Трояновским в «Москве») и сказала, что идет гулять с двумя мальчиками (и ты сказал: только не иди одна).
– Благодарю вас.
УМАНСКИЙ: Если можно – можно? – я хочу особо подчеркнуть: серьезное увлечение моей дочери мальчиком совершенно исключено. Последнее время она серьезно увлекалась только учебой и насмешливо относилась к любому флирту.
– А, вообще нас не видит, только туда, – физрук махнул рукой в направлении вперед-направо-вверх, за мост, в Кремль. – Такой он, этот ваш Костя. Все с каким-то… – физрук зажмурился, словно от боли, и коряво покрутил возле носа рукой и обернулся ко мне, – вот как ты! А Шахурин что? такое ж?
АЛЕКСЕЙ ИВАНОВИЧ ШАХУРИН, НАРОДНЫЙ КОМИССАР АВИАЦИОННОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ СССР: Мой сын настойчивый, горячий, вспыльчивый мальчик. Учился хорошо.
Дурных наклонностей за ним я не замечал. Последнее время вел себя ровно и спокойно… Они ушли с Вано гулять, минут через пятьдесят стало известно… о случившемся…
– Не об этом! – гаркнул физрук и косолапо, словно на искалеченных ногах, доковылял до фигуры, шевелящей губами от Шахурина, потянул к его горлу свою лапу и простонал: – Не об этом… Ну!!!
ШАХУРИН: Дневника Володя не вел. Он все выдумывал, чтобы произвести впечатление в школе, в школе хорошее поведение не котировалось, он стыдился, что просто обыкновенный мальчик…
– Еще! Хоть что-нибудь! Дай!
ШАХУРИН: Нина и Володя нередко встречались вне школы. У меня на квартире. В доме Уманских. У Вано. Накануне жена приобрела букет отъезжающим Уманским. Володя был доволен этим фактом и вместе с моей супругой сочинял записку, чтобы вложить в букет…
– Хочешь сказать: Вовка не собирался убивать? – ласково хрипел физрук, резко убрав с багрового лба щекотную каплю, и раскачивал барьер. – Нам этого не хватит. Это НИЧТО!!! Не вытащим!
ШАХУРИН: Оружия Володя не имел. Мой маузер калибра 6.35 и бельгийский револьвер хранились в сейфе на работе (неуклюже врешь, один пистолет оставался дома). А Нина убита из пистолета 7.65.
– Да, хорошо, не его пистолет, пускай, но это тоже НИЧТО, если хочешь вытащить сына… ДА ГОВОРИ ТЫ!!!
ШАХУРИН: За Ниной ухаживал и Вано.
– И это НИЧТО, Шахурин! – Физрук налег на барьер и попытался ухватить забинтованную руку свидетеля, тотчас отдернувшуюся; не скажет, все, физрук уставал, угасал, но говорил, что-то извергалось из него, остывая, не веря. – Боишься… Но – тебя допрашивают только четвертого числа, а картинку сложат только к десятому… Шесть дней, нарком… Сегодня – еще ничего не готово, и они, – физрук на кого-то неприятно оглянулся, – ничего не могут, пока Вовка жив – а вдруг что-то скажет? Завтра – помрет и некого будет спасать, начнут бить на жалость: зачем губить третьего… И пугать. И ты начнешь считать, как ляжет карта, и заткнешься, это только Софью твою никто не запугает, а ты… Скажи нам как мужик, – попросил запросто физрук, – пока мы здесь. На хрен ты еще кому-то сдался. Мы семь лет досюда копали. Но мы не можем все сами, мы и так столько наворочали… Ты должен нам что-то дать. Краешек. Хоть посмотреть в какую-то сторону: туда – а мы вцепимся, порвем зубами – никто не спрячется… Не молчи, нарком. Нам скоро уходить. Сюда никто не вернется. Ты останешься один, гулять по этой лестнице… Тенью. По песочку. Каждую ночь. И вспоминать. Если такие, как ты, умеют вспоминать. Ты умеешь? Скажи. Просто скажи, хоть это скажи: я вспоминаю. Иногда. Только не про галстуки и сиреневые костюмы. Не про ебаный Як-9. Хоть что-то скажи, а? Ну, скажи… – И физрук уже отвернулся, когда за его спиной прозвучало по-прежнему бесстрастно и обще:
ШАХУРИН: Со слов матери Тани Рейзен мне известно, что Таня рассказывала матери… по секрету… что Вано и Володя, гуляя недавно на даче в лесу, говорили: между ними будет дуэль. – Свидетель вдруг приподнял замотанную белым руку, словно пытался тронуть собственное лицо, и рука упала – сил не хватило.
Физрук блеснул мне глазами, дошаркал до профессора, дурашливо переворошил его бумаги, поприседал, выставляя поочередно ноги вперед, воспроизводя русский танец, выкрикивая, ни к кому особо не обращаясь:
– Вот! Вот! Вот! Во, бл… – ДУЭЛЬ! Слыхал, Шейнин? И кто такая эта Таня Рейзен?
– Уже довольно поздно. И поэтому… – Профессор снял пиджак, накинул продуманно на трибуну, чтоб не мять, сразу располнев в мягкой обволакивающей рубашке, рывком расстегнул, словно оторвал, верхнюю пуговицу под ослабленным галстучным узлом.
– Осталось довольного немного времени. И поэтому… – прошелся вперед, ближе к свидетелям, истуканам в больничных халатах – теперь они сидели совершенно неподвижно, камни, и я, отвязавшись от трибуны, двинулся за ним, по своей половине освещенного круга.
– Главное, чтоб Микоян, третий наш… – готовящимся рыком прорывалось из физрука, и он скалился по свидетельским рядам, – тут?! Мы приехали! Слышь, пусть свет поубавят, а то весь теку… – он оторвал, подавил в пальцах, как кровососа, и отшвырнул дохлый микрофон…
Мы остановились спиной к спине, темнело, в сером пятне едва угадывались очертания бывших людей, профессор выбрал позицию напротив Шейнина, они… наверное, и я во что-то превратился, я боялся взглянуть на свои руки, пальцы, открыть правду, готов принять все – правда вмещает все, даже смерть может вместить, хоть не берется, правда больше чем смерть, вот почему ей служим; если б сделать ее еще нужной хоть кому-то…