Каменный мост | Страница: 172

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я упарился, словно у костра, не терпелось освободить столик и подставиться ветерку – расходимся? Боря кехекал и поперхивался, поднимал брови и раскачивал стул, пытаясь что-то мне промычать, Чухарев не поднимал глаз – так болезненно-медленно испарялись со стола вываленные им слова. Боря не вытерпел и ткнул меня в плечо, уколол.

– Что ты, Боря?

Он спрятал лицо за ладонью, вывел губами какие-то слова, подстегнув меня – матом! это я разобрал.

– Да что ты?!

– Скажи ему, – проныл Боря сквозь стиснутые зубы и затряс, как бешеный, красной рукой.

– Что сказать?

Чухарев дернулся уйти, Боря успел успокаивающе прихватить его руку, как гвоздем:

– Это кровя в тебе играют, – проникновенно начал он, – и это неправда, что говоришь. Что «нельзя по-другому». Что обязательно грязь. И что все так. Не все! Это потребители свою мерзость оправдывают… Что инстинкты. Гормоны! Что мужика не изменишь… Что самцу нужно… и прочую там херню. Это все костыли тем, кто живет земным, вот этим самым прахом. А настоящий человек, подобие Божье, а не свинское отродье, не может быть раб своего низа – какая это свобода?! Рабство! А свобода-то – есть, свобода правды, и это честная и сладкая свобода – без мучительства себя, не пожалеешь! Это быдло пожалеет, их жизнь накажет – за пустоту, за прожранную душу. Путь есть, и он каждому открыт, кто душой не ленив! Запомни: надо, чтоб каждое утро. Встал – в туалет, опорожняешь кишечник. Зубы почистил, душ, и сразу после завтрака – только не обжираться! без углеводов! – ложишься на спину, и жена отсасывает. И целый день ты видишь все по-другому! Можно рукой. Но лучше – жена! Строго – каждое утро. Не давай душе поблажки, хочется – не хочется, проспал на работу, плохо себя чувствую – оправдания нет – должен! Иначе спасения нет! Сам не заметишь, как пропадешь. Уступишь в малом – потеряешь все. Только не сдавайся, слышишь? – И Боря показал сжатый кулак. Чухарев сгорбился и почти побежал на выход. Боря горестно указал на свой рюкзак: – Все, что нажил. Я же из бедных. Одни трусы на всю семью! Почему ты ему ничего не сказал? – Все оборачивались, так он заорал. – Почему ты ему ничего не сказал?!

– Кому, Боря? Протри глаза! Нет же никого!

Боря вскочил и бросился вон, расталкивая соседние стулья, пихнул в грудь стеклянную дверь, плащ развевался, охранники переглядывались, оборачивались посетители – Боря бежал отчаянно, как вор, спасая рюкзак, словно пытался успеть что-то договорить Чухареву, хотя бежал в другую сторону…

Боря уехал не сразу, вечером я увидел его еще: прогулялся Красноармейской улицей мимо родного музея авиации и космонавтики до «Динамо», купил «на одну поездку» и едва не прошел мимо – Боря, прижав к груди рюкзак, всматривался, подростково задрав голову, в змееволосую медузу, в катящееся солнце, в паучьи щупальца, в проросший в подземной сырости картофельный клубень – в схему метрополитена, обернулся ко мне и дрогнул:

– Сейчас, сейчас… Я тут, – он уменьшился ростом, волосы поредели, обнажив тропинки и опушки первоначальной белизны, нос как-то расплющился и кожа потемнела – где загорал? – убавил лямки рюкзака, нагрузился и подпрыгнул: ничего не болталось и не звякало, – стою и думаю: а все ж и там, – кивнул он в сторону эскалатора, с мерным грохотом подбирающего последних… – может быть, целый мир. Переходы. Колонны. И бывает свет. И даже птицы залетают, – закончил он сипло, неслышно, оглянулся на качающиеся высокие двери со стеснительной улыбкой. – Жаль, не дождусь солнышка. Я, между прочим, июнь любил. Июль любил. И вообще – когда тепло. Ну! – Он протянул руку, я вовремя отшагнул. – Зря ты ковыряешься там дальше. Думаешь – так уцелеешь? Будет только хуже. Она чисто метет. Ладно. А хорошо порыбачили, правда? – Он вспоминающе хохотнул, снял почему-то очки и со значением сложил дужки, взмаргивая заблестевшими глазами, словно закрыл проверенный паспорт или личную книжку убитого бойца; ему хотелось отдать очки мне, но я еще отшагнул. – Ну, вспоминайте дядю Борю! – Он стронулся, прыгающим птичьим скоком преодолел турникет, бросил очки с использованным билетом в черную железную урну – с ускорением, словно разгоняясь, чтобы прыгнуть, набежал на эскалатор и близоруко обернулся на меня, уже никого не видя, и с клоунской, перекошенной, пляшущей, словно от боли, гримасой – посеменил ногами назад, удерживаясь на месте, перехватываясь руками по резиновым, убегающим под землю поручням – оставаясь здесь, танцуя на краешке, – вдруг вытянулся, взмахнул обеими руками и – замер, – быстро погружаясь по колени, – котомка, плечи – мелькнула растрепанная голова и пропала – я смотрел на мелькающую кромку, железных, зубастых ступенек. Они вытекали из-под земли, раскладывались в лесенку и уползали вниз, не встречая никаких препятствий.

* * *

Второй муж самоубийцы Вознесенской – Степан Мезенцов – принимал следствие в гостинице «Россия»; дородная секретарша, «Приемная господина Мезенцова!», я прикидывал: трахает он ее или нет? Моложавый, семидесятилетний, безмерно медлен и удивлен: «откуда это ты взялся такой?», локти, облезающие от заграничного загара; меня потрясло, что «Россия» внутри пустая, невольно оборачивался на внутренний дворик – так и есть, сирень и беседки.

– Она была искренним человеком. Не была циником. Иронична. Любила узкие брюки из тонкой ткани, по фигуре (надолго замолкал после каждого хода, а теперь ты – ну-ка! И отвечал словно невпопад. А еще?).

– Ее звали Рожа. Необыкновенно красива, носик одинаковый с отцом. Отец и Ираида – эгоцентрики, что-то Ираида недодавала ему, какой-то нежности. И Петрович ушел к Натэлле, врачу из Кремлевки, к очень славной женщине, – естественный финал подобных отношений. Они въехали в фешенебельный дом на Малой Бронной. Петрович жил небогато, с трудом обставил квартиру. Родители Оли не возражали против нашего брака.

Мы поехали в Прибалтику, нас устроили в дом на острове, совершенно вдали от людей – пять километров до ближайшего жилья. И мы жили одни на своей земле. Баня. Ночью Оля ходила купаться в одной ночной сорочке (рассказывал он, как-то замерев, глядя прямо туда, в ту ночь), лишь иногда вечером приезжали на машине поужинать в ресторан… Я был совершенно счастлив.

– Разница в возрасте вас не смущала?

– Шестнадцать лет – не очень большая разница. Позже я жил с женщиной младше меня на тридцать три года и – и чувствовал себя ровесником.

Уход к Оле – первое эмоциональное действие в моей жизни… Я оставил респектабельную семью, роскошную квартиру в шесть комнат на Тверской напротив гостиницы «Минск», с домработницей…

– Вознесенская какая-то особенная?

– Она не была роковой. – Он стал измято и спешно говорить, словно пряча, про вздернутый носик, красоту-чистоту и вдруг трезво: – Я ни разу не пожалел.

– Оля знакомила вас с бабушкой? Анастасия Владимировна Петрова.

– Нет. Я знал только Муцу.

– Вам что-нибудь говорят фамилии Уманский, Шахурин?

– Нет.

– Как вы познакомились с Вознесенской?

– В 1974 году. Подвез домой, в дождь. А потом нашел (шепотом договорил), используя опыт профессионального московского гуляки (и здесь Вознесенская попала на мастера). Подвозил, встречал. Оля не могла заставить себя учиться. Стеснялась ходить на лекции. «Сижу и плачу, слезы сами текут – почему?» Ее болезнь проклевывалась давно. Я снисходительно относился к ее слабости.