Вот Лилея проявляет знаки оскорбленной добродетели, да так, что всякий отступил бы пред подобным негодованием, всякий, но только не Феррант, уверенный, что человеческие существа всегда расположены к притворству. Вот Феррант становится на колени и держит речь. Что говорит Феррант? Он говорит, своим лживым голосом, все то, что Роберт не только хотел бы ей высказать, но даже и высказывал, хотя она никогда не узнала, от кого поступали эти послания.
Как же сумел бандит, недоумевал Роберт, разведать содержание тех писем, которые посланы мною ей? И не только! Даже и тех, которые Сен – Савен продиктовал мне в Казале, а я уничтожил! И даже тех, которые пишу я ныне, сидя на корабле! Тем не менее, нет сомнений, это так, и Феррант декламирует с чистосердечным видом фразы, Роберту памятные как нельзя лучше: «Госпожа, в изумительной архитектуре универсума было отражено с самого первого дня Миротворения, что я повстречаю Вас и я Вас полюблю… Простите исступление отчаявшегося, или лучше скажу, не смущайтесь этим исступлением, поскольку неслыханно, чтобы правители отвечали за гибель своих подданных… Не вы ли претворили в два аламбика мне очи, дабы они дистиллировали жизнь и перегоняли в прозрачную воду? Прошу, не отворачивайте прекрасную голову от меня. Лишенный вашего взора, я слеп, так как Вы меня не видите, без ваших речей я нем, потому что Вы не говорите ко мне, и беспамятен, потому что Вы меня не вспоминаете. О, если бы любовь превратила меня в бесчувственную руину, в мандрагору, в каменный источник, смывающий слезами любое томление!»
Теперь Владычица его души, конечно, трепетала; в очах ее пылала та любовь, которую она пыталась прежде утаивать; к ней пришла энергичность узника, которому некто взломит решетку Сдержанности и вбросит шелковую лестницу Случая. Не подлежало сомнению, что атаку следует усилить. Феррант не ограничился тем, что было сочинено и записано Робертом, он ведал и другие речи, лил речи в ее завороженные уши, чаруя и ее и самого Роберта, который до этих пор не знал, что знает такие слова.
«О тусклое мое солнце, от Вашей сладостной бледности утрачивает алая заря весь пламяогненный жар! О сладкие взоры, от Вас прошу я только – позволить томиться недугом! Не стоит мне утекать в поля или в пущи, дабы от Вас отрешиться. Нет пущи подобной на свете, нет древа подобного в пуще, нет ветви подобной на древе, такого побега на ветви, нет цвета на этом побеге, такого плода этой почки, чтобы в нем мне не виделся милый, единственный, нежный Ваш лик…»
И при ее первом рдении: «О Лилея, когда бы Вы ведали! Я любил Вас, не зная ни обличья, ни имени Вашего. Искал Вас, и не знал, где вы находитесь. Но однажды Вы поразили меня, как ангел… О, я знаю, Вы гадаете, отчего моя любовь не осталась в незапятнанном молчании, в целомудренной дали… Но я умираю, сердце мое, Вы же видите сами, дух уже излетает, не позвольте ему улетучиваться в воздух, дайте сохраниться, опочивши на ваших устах!»
Тон Ферранта при этих речах был до того искренен, что Роберту и самому уж хотелось, чтоб она пала в сладкие сети. Только этим доказалось бы, что она его любит.
Поэтому Лилия наклонилась, чтоб поцеловать, и не посмела, и, приникая, и отшатываясь трижды близила уста к желанному дыханью, три раза отстранялась и потом вскричала: «О да, о да, ежели вы меня не прикуете, я не буду свободна, и не буду целомудренна, ежели вы не обесчестите меня!»
И взявши кисть руки его, она ее поцеловала и возложила на грудь; потом привлекла его к себе, нежно похищая дыхание его уст. Феррант склонился на этот сосуд ликования (в котором Роберт захоронил останки собственного сердца) и два тела слились в единую душу. Роберт уже не знал, кто находится в объятии, поскольку Лилея полагала, что лежит в Робертовом, а он, приближая к ней уста Ферранта, стремился отворотить собственные, поскольку не мог снести, чтобы она дала этот поцелуй.
И вот так, в то время как Феррант наносил поцелуи, а она их возвращала, поцелуи уничтожались, и в Роберте укреплялась уверенность, что его обворовали кругом. Но он не мог уберечься от мыслей о том, чего не хотел воображать: он знал, что в природе любви заложена избыточность.
Разобидевшись на эту избыточность, забывая, что, отдаваясь Ферранту, она считала его Робертом, и что то был знак для Роберта донельзя желанный, он ненавидел Лилею и метался по кораблю, завывая: «О ничтожество, оскорбил бы я всю породу твою, наименовав тебя женщиной! То, что наделала ты, более достойно фурии, нежели дамы, и даже имя свирепой скотины чересчур лестно для такого исчадия ада! Ты хуже аспида, отравившего Клеопатру, хуже рогатой гадюки, что обманно приваживает пернатых, дабы закласть на алтаре собственного аппетита, хуже амфисбены, двухголового гада, который коснувшегося так опрыскивает отравой, что в течение немногих минут незадачливый умирает, хуже головогрыза, который, вооруженный четырьмя ядоносными клыками, портит мясо, когда кусает его, и хуже гиены, когда она кидается с дерев и удушает свою жертву, и хуже дракона, изрыгающего смертное зелие в фонтаны, и василиска, изничтожающего свою жертву единым взглядом! О супостатка и мегера, не знающая ни неба, ни земли, ни веры, и ни женского и ни мужского рода, урод, порожденный камнем, горою, дубом!»
Потом он останавливался и снова сознавал, что она отдавалась Ферранту, полагая его Робертом, и что не попрана, а оборонена должна быть от этого наскока: «Осторожнее, любимая моя любовь, сей представляется тебе с моим лицом, ему известно, что другого, то есть того, кто не является мною, ты не возлюбила бы никогда! Что же я должен теперь делать, если не враждовать с собственной персоной, дабы вражда перекинулась на него? Могу ли я оставить тебя во власти обмана, чтоб нежилась в его объятии, полагая, что нежишься в моем? Я, который уже смирился с жизнью в этом узилище, чтобы всецело посвящать и ночи и дни размышлениям о тебе, могу ли я позволить, чтобы ты, будто околдовывая меня, на самом деле становилась суккубом соблазнительного чародея? О Любовь, Любовь, Любовь, разве ты меня еще недостаточно наказала, и разве это не смерть помимо смерти?»
Два дня после того Роберт прятался от света. Во снах видел мертвецов. Десны и язык у него опухли. Из кишок болезненность распространилась на грудь, потом на спину, его рвало кислотной блевотой, хотя он пищи не принимал. Черная желчь донимала и разбирала все тело, исходила пузырями, подобными пузырям воды, когда воду сильно нагревают.
Он неусомнительно составлял тяжелый случай (трудно поверить, как до тех пор не замечал) так называемой Melancholia Erotica. Разве не объяснял он тогда в салоне у Артеники путь, коим фигура возлюбленного создания бередит любовные хвори, проникая, как привидение, через глазные продухи, эти лазы и двери души? Проникнув, притягательное впечатление медленно растекается по венам и населяет собой печень, пробуждая похотливость, которая сеет в теле бунтарство, и мятежная плоть подымается на штурм цитадели – сердца, где, побившись с самыми благородными силами мозга, их порабощает.