Таинственное пламя царицы Лоаны | Страница: 95

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Духовный председатель читает отрывки о смерти из «Осмотрительного отрока»: не можем знать, где нас застигнет смерть, в постели, на работе ли, на улице или в ином месте, и что станет ее причиной: разрыв ли сосуда, катар ли, давление ли крови, лихорадка, язва, землетрясение или молния, все может отобрать нашу жизнь, и может случиться, что иные из нас не проживут и года с этой минуты, а может, месяца, да что там! недели не проживут, и дня, и даже часа, преставятся сразу по окончании упражнения. Настанет миг, помутнеет сознание, и явится боль в глазах, сухость на языке, скрежет зубовный, стеснение в груди, лед в крови, и истощение плоти, и прободение сердца. Расставшись с душой, наше смертное тело, облеченное в рубище, будет оставлено разлагаться в могиле, покуда черви и крысы не отгрызут все мясо с костей и не останутся одни оголенные кости от всего того, чем мы были. С небольшою кучкой смрадного праха.

Следует молитва. Долгое перечисление предсмертных содроганий умирающего, окостенения суставов, дрожи и разлития бледной краски вплоть до формирования facies hippocratica [359] и до агонийного хрипа. При описании каждого из четырнадцати этапов кончины (ныне я могу припомнить только пять-шесть) перечисляются: ощущения, положение тела, степень тяжести соответствующего состояния. Все отрывки завершаются одним и тем же рефреном: милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда неподвижность в ногах известит меня, что путь мой в этом мире близок к завершению, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда дрожь и онемение в руках не позволят больше сжимать тебя, о благое Распятие, и когда вопреки пожеланию уроню тебя на одр печали моей, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда глаза мои затуманятся и, помутившись от жути неминуемой смерти, устремят на тебя свой взор, слабеющий и потухающий, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда мои сизые олиловелые щеки пробудят в окружающих сострадание и страх, и волосы, волглые от смертного пота, встанут дыбом над черепом, и возвестится неминуемая кончина, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда мой ум, взбудораженный мучительными мнимостями, погрузится в смертную тоску, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Когда я лишусь употребления всех чувств, и целый мир уйдет от меня, и буду стенать в томлении агонии и тревоги гибельной, милосердуй, Иисусе, ниспошли прощение.

Петь в темноте эти гимны, размышляя о собственной смерти. Именно это и требовалось. Чтоб перестать думать о чужой смерти. Проделывая это «Упражнение», я не мучаюсь. Это успокоительно — знать, что все люди смертны. Изготовка к существованию для смерти настраивала меня на волну судьбы — моей, но вообще-то говоря, и всеобщей. Джанни в мае рассказал анекдот, как доктор советует смертельно больному пациенту зарываться в песок. — А что, помогает, доктор? — Ну, помогает, не помогает… Важно, что формируется привычка находиться под землей.

Вот и у меня формируется.

Как-то вечером духовный председатель выходит к предалтарной балюстраде, освещение (он, мы, целая капелла) — одна только свеча, которая образует за ним золотой нимб, при том что лицо затенено. Он рассказывает. Ночью в монастыре, где воспитывают девиц, умирает одна из них, благочестивая, превосходная. [360] На следующее утро, уложив на катафалк в нефе церкви, ее отпевают. Вдруг труп вздымается, разверзты глаза, перстом в священнослужителя: «Падре! Не молитесь обо мне! Этой ночью я зачала нечистый, неблагой помысел, один-единственный, и теперь проклята, обречена я!»

Публику сотряс озноб, рыданье пробежало по рядам церковных скамей, похоже было — затмевается свеча. Духовный председатель отпускает, однако никто не уходит. Собирается длинная очередь перед будкой исповедника. Все обеспокоены — все намерены отойти ко сну ни в коем случае не раньше, нежели выложат исповеднику все, до наимельчайшего зернышка греха.

В нефе мрачно, но безопасно. Эти стены — защита. Укрываясь от злобы дня, провожу свои дни во власти ледяного жара, который окрашивает гибелью даже рождественские песенки. Уютный вертеп, дедушка строил такие в моем детстве, — это выдача Дитяти на поругание жестокому миру:


Усни, не плачь, Иисусе драгоценный,

Спаситель, Сын небесного Отца…

Провидишь Ты свой подвиг беспременный,

Не подымаешь в ужасе лица.

Зачем соломинки так колют больно,

Как тернии смертельного венца?

Закрой же очи и усни привольно,

Ты дремлешь, не предчувствуя конца.

Усни, не плачь, Иисусе драгоценный,

Спаситель, сын небесного Отца. [361]

В воскресенье папа, любитель футбола, несколько разочарованный таким сыном, которому только и охота что тупить глаза над книгами-бумагами, приводит меня на стадион. Команды играют не первоклассные, трибуны почти пусты, кое-где цветовыми пятнами выделяются немногочисленные болельщики, остальное же — раскаленные от солнца скамьи. По свистку арбитра игра останавливается, капитан идет спорить, остальные игроки без дела слоняются по полю. Беспорядочно перемешались на зелени поля футболки двух цветов. В матче перерыв. Похоже на замедленную съемку. Похоже на обрыв пленки во время сеанса в приходском кинозале, когда вдруг ровный звук превращается в мяуканье, герои двигаются с непостижимой осторожностью и, отчаянно дернув руками, замирают на неподвижной фотограмме, растекаются по экрану, будто плавленый воск.

В этот миг меня посетило озарение.

Сейчас я прочитываю это грустное открытие так: в мире не существует цели, мир — это просто ленивое недоразумение. Но в тот момент я сумел внутренне выразить мысль исключительно словосочетанием: «Бога нет».

Вышли после матча. Я во власти угрызений. Побежал исповедоваться. Огнедышащий капуцин, тот же, что в прошлый раз, снисходительно и благостно переспросил: с какой стати нелепые мысли? — и помянул красу природы, свидетельствующую о созидательном и распорядительном промысле, а затем припомнил и consensus gentium: [362]

— Сыне, в Бога веровали лучшие — Данте, Мандзони, Сальванески, Фантаппиé. Ну а ты что же? [363]

Апелляция к прецедентам меня угомонила. Я решил, что все дело в неважнецкой игре футболистов. Паола говорит, что я никогда в жизни не ходил на футбол, самое большее — смотрел по телевизору финалы чемпионатов мира. Видимо, у меня в памяти застряло: пойдешь на матч — и погубишь душу.


Но были и другие способы губить душу. Одноклассники начали шепотком рассказывать разное. Подсовывать на просмотр журналы и книги, утащенные у отцов. Говорить о таинственном «красном доме» Каза Росса, в который в нашем возрасте еще не пускают, и рваться на комедии, в которых показывают полуодетых женщин. Мне показали фото Изы Барцицца, выступающей в кабаре, со звездочками на грудях. Я не мог не смотреть — подняли бы на смех. Так что смотрел, и, как известно… перед всем можно устоять, окромя соблазнов. Воровски пробрался в кинотеатр на первый послеобеденный сеанс, надеясь никого не встретить. В фильме «Сиротки», с Тото и Карло Кампанини, Иза Барцицца вместе с другими воспитанницами в монастыре, презревши запреты настоятельницы, решает помыться под душем в голом виде. Зрителям показывают не голых девушек, а силуэты за занавесками в душевой. Девушки совершают омовение в ритме балета. Снова придется идти к исповеднику. За занавесками видится нечто, приводящее на память недавно дочитанную в Соларе книгу, от которой я пришел в смятение и ужас, — «Человек, который смеется» Виктора Гюго.