И переполнилась чаша | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Поэтому он и вытряхнул медикаменты в помойку, поэтому закрылся один в комнате, оставив сумку валяться в коридоре. Понятно. Вы его больше не любили?

– Я его не… Не то чтоб я его не любила, я вообще никого не любила, – сказала Алиса с отчаянием. – Главное, я не любила себя, а это ужасно, поверьте мне. Я знаю, что мужчины думают о женских депрессиях; знаю, это кажется смешным, когда ты богата, молода, недурна собой и замужем за человеком, который тебе нравится. Я понимаю, что отчаяние в такой ситуации выглядит комично, но поверьте…

– Да я вам верю! – воскликнул Шарль с такой живостью, что Алиса вздрогнула. – Я вам полностью верю! Жерому я этого не говорил, но мой дядя Антуан, о котором я вам рассказывал, – я опять про дядю, подумаете вы, смешно, конечно, но я от него многое узнал, больше даже, чем он хотел, – так вот, мой дядя Антуан пережил депрессию. Это было ужасно. В конечном итоге, я думаю, он от этого и умер, потому что когда человек хочет жить, он не умирает от бронхита. С ним это случилось вдруг: «затосковал», как у нас говорят. Перестал интересоваться чем бы то ни было: друзьями, погодой, охотой, а ведь заядлый был охотник, уж поверьте. И насчет женщин тоже! А как работу любил!.. – добавил он с сожалением, будто это качество, к его огорчению, не передалось ему, как прочие, по наследству, а потом продолжил: – Я знаю, что это за болезнь, поверьте мне, Алиса. Я видел, как он долгими часами просиживал в кресле и смотрел в окно. Я видел, как он в отчаянии ложился и в отчаянии вставал. Я ничем не мог ему помочь, я с ним почти и не говорил, чувствовал, что ему это скучно, хотя он только меня и любил на свете. Я видел, как он мучается, как бьется об стенку тихо-тихо, потому что даже и причинять себе боль ему было неинтересно. Верно я говорю, даже и убить себя не можешь? Нет, поверьте мне, Алиса, я знаю, что это такое: если я чего и боюсь на свете, так именно этого – разлюбить себя самого. Не то чтоб я себя особенно любил, – добавил он поспешно, – я к себе спокойно отношусь, иногда посмеиваюсь над собой.

Он говорил страстно и убежденно, а закончил очень тихо:

– Я знаю, я плохо рассказываю об этой болезни, мне ее не понять по-настоящему, пока сам не пережил… Я только хотел избавить вас от необходимости описывать ее мне… Я подумал, вам так будет легче… Наверное, я путано изъясняюсь, но клянусь, Алиса, я вовсе не нахожу эту болезнь смешной: я нахожу ее страшной.

Он замолчал; ему казалось, что он и в самом деле немного смешон и неловок, но он чувствовал, что допустил именно те неловкости, какие следовало. В глубине души он был даже горд и доволен собой. Он испытывал давно позабытое ощущение, что сделал другому добро; он привык заботиться о своих собаках, лошадях, о своих людях, как он говорил, о своих деревьях и лугах, но не о женщинах. То есть не о тех, кого он называл женщинами, пока не появилась эта и не воплотила собой нечто иное, нежели странную, смутную, полуабстрактную реальность. В голове у него существовал примитивнейший образ женщины, ничего общего не имеющий с легким, но обладающим весом существом, тихо посапывающим у него на плече. Алиса заснула или сделала вид, что спит, ничего не прибавив к его описанию болезни. Только время от времени она касалась приоткрытыми губами его тела, и он всякий раз трепетал от счастья, вздрагивал, как вздрагивает всей кожей лошадь, ублаженная прикосновением хорошо знакомой руки.

Он забылся, как ему показалось, на мгновение, но проспал, должно быть, несколько минут, несколько долгих минут, потому что, когда он открыл глаза, она уже снова сидела в ребяческой позе, черные волосы падали на серые глаза, она силилась их сдуть, при этом губы ее складывались в презабавную мальчишескую гримасу, делавшую ее красоту более человечной, грешной, доступной.

– О чем вы думаете? – спросил он.

– Я думала о тебе, – ответила она, и от этого нежданного, нечаянного «ты» Шарля словно током ударило.

– О чем ты думаешь? – повторил он медленно.

– Я думала о тебе, как ты сегодня утром, там у немцев… Как ты… – И она вдруг невольно расхохоталась, как школьница.

– Да, я был смешон, – сказал Шарль. – Я думал, ты всегда будешь помнить меня таким: смешным, непристойным, брюки гармошкой на щиколотках. Что ты тогда подумала, скажи мне! – воскликнул он с внезапной яростью, и она перестала смеяться, рука ее коснулась лица Шарля и замерла: большой палец на щеке, другие за ухом, касаясь ногтями основания волос.

– Я подумала, что ты очень красив, – сказала она. – Загорелое до бедер тело – ты стоял очень прямо – коричневые ляжки и полоска белой кожи – это было очень, очень волнующе. Не будь там «майн капитана», я бы так и свистнула от восхищения; впрочем, я, кажется, это ясно показала?

– Да, верно, – отвечал Шарль, и шокированный, и испуганный одновременно, – этот чертов улан тоже своим глазам не поверил. Тогда ты и решила… решилась?..

– Нет, нет, – оттараторила Алиса фальшивым голосом, – решилась я, когда мы танцевали в ресторане.

Она откинулась назад, сдержанная, отстраненная: она наверняка потешалась над застенчивостью Шарля, и это его задело. Недавно еще у нее и в мыслях не было лечь с ним в одну постель, а теперь она уже чувствовала себя в ней так свободно! Прежние возлюбленные Шарля из числа приличных женщин поступали как раз наоборот: вызывающе вели себя до и дичились после, с первой же ночи превращая застенчивых ухажеров в циничных совратителей. «Интересно, что ты теперь обо мне подумаешь» – такова была фраза, которую Шарль слышал едва ли не чаще всего в жизни и никогда на нее не отвечал. Алиса не задает этого вопроса, никогда не задаст, никогда не задавала. Может, дело в среде, в таком случае среда, из которой вышла она, лучше.

– Я хочу есть, – сказала Алиса, открывая глаза. – Где там их гнусное пойло и гренки, сухие, как подметка?

Как раз постучали в дверь. «Войдите», – пренебрежительно крикнул Шарль, однако же испуганно натянул простыню на обнаженные плечи и на лицо Алисы. Бедолага-официант поставил поднос, не осмеливаясь взглянуть на постель, и вышел боком, как и вошел.

Завтрак они в конечном итоге сочли сносным, так же как и бутылку белого вина, за бешеные деньги доставленную сварливым швейцаром – скорее, впрочем, просто жадным – в три часа вместе с бутербродами с неизвестно чем; так же как и вторую бутылку, которую они выпили вечером. В отставленных недопитых стаканах отражались косые лучи заходящего солнца, а рассыпанные по простыням крошки нисколько не мешали их блаженству. Они заснули очень поздно, за весь день ни разу не встав с постели, даже и не подумав об этом, поскольку, ни словом о том не обмолвясь, оба знали, что завтра уезжать. И оба, словно бы они случайно встретились на перроне вокзала, говорили только о настоящем, ни разу не употребив будущего времени.

С того дня Париж перестал быть в памяти Шарля столицей наслаждений, сделавшись средоточием счастья. С того дня, вспоминая Париж, Шарль рисовал себе не солнечные дни, открытые кафе, бесчисленных женщин, не каштаны, оркестры, зори, не город, а только полумрак гостиничного номера и один-единственный женский профиль: сердце – плохой турист.