Поезд уходил только в полдень, но, следуя инструкциям Жерома, они уже в половине одиннадцатого прибыли на Лионский вокзал, правда, не без труда. Накануне они заснули очень поздно, измученные и, как они полагали, пресыщенные друг другом. Но ненасытный зверь любви, затаившийся в их телах и нервах, еще не раз будил их и снова бросал навстречу друг другу, причем никто из них не чувствовал себя инициатором объятий.
На подгибающихся ногах, с пересохшим ртом и бьющимся сердцем, они долго бродили, мечтали, слонялись по перрону, потом по коридору поезда, потом наугад забросили в багажную сетку одного из купе чемодан с поддельными документами, который везли Жерому. Компрометирующий чемодан рекомендовалось держать подальше от себя, что они и исполнили послушно, хотя совесть их была неспокойна.
Затем они пристроились в малоприглядном грязном привокзальном буфете и заказали по цикорию; каждый с изумлением и состраданием взирал на сидящую напротив бледную и помятую тень жгучей ночной любви. Из глубины сумрачного пустынного буфета они видели, как далеко в конце платформы под стеклянной крышей сияет и разливается светлое, незнакомое деревенское солнце, напоминавшее им скорее о далеком детстве, чем о близком будущем. А ведь скоро, очень скоро, через несколько минут, поезд понесет их к этому самому солнцу, зелени, лету, траве, реке. Но они об этом не думали; притаившись за стойкой и за чемоданами, они сидели как две напуганные и недоверчивые ночные птицы, в то время как в памяти всплывали картины, затмевавшие все остальное, поскольку соответствовали их чувствам. В памяти всплывали моментальные снимки, отдельные кадры: простыня, тело, лицо, вздох, полутень, ослепительная тьма, блаженство; память их стала ночной, она отмела и стерла настоящее, будущее, воображение, разум и даже ослепительное солнце.
Ни он, ни она ни разу не упомянули Жерома, но голос в репродукторе, объявивший, что поезд задерживается более чем на час, прозвучал для обоих голосом ангела милосердия.
В купе, рассчитанное на шестерых, их набилось двенадцать, а сам поезд, казалось, мучился спазматическим прострелом, который они оба благословили. Между тем от невозможности говорить с Алисой и от скуки Шарль всерьез задумался над тем, что он намерен делать дальше. Как ему поступить? Ему или ей следует поговорить с Жеромом? Он не мог себе представить, что по приезде отведет Жерома в сторонку и поговорит с ним, как мужчина с мужчиной. Мужчина с мужчиной! Ну и выражение! И что он должен ему сказать? «Я люблю твою любовницу, и она меня тоже немного любит, во всяком случае, не возражает против моей любви». Такое решение он, не задумываясь, выбрал бы еще месяц назад, предпочел бы всякому другому, когда речь шла о его деревенских и лионских похождениях, но в данной ситуации оно казалось ему неприемлемым и вульгарным. Говорить, разумеется, следовало Алисе, а ее, должно быть, от этой мысли бросало в дрожь. Шарль ее понимал: из обойденного вздыхателя превратившись в удачливого соперника, он снова воспылал братской дружбой, симпатией и состраданием, какое всегда испытывал по отношению к Жерому и его несчастливым любовным приключениям. Судьба Жерома представлялась воображению Шарля узенькой, совершенно прямой тропинкой, светлой и печальной. Жером был, так сказать, наделен даром несчастья, и то, что на этот раз несчастье ему принес Шарль, было чистой случайностью, досадной, разумеется, но случайностью. С Шарлем или без него, Жерому все равно не удержать Алису, во-первых, потому, что женщины, которых Жером любил, всегда его оставляли, во-вторых – но этого Шарль еще и сам для себя не формулировал, – потому, что Алиса никогда не останется ни с кем. Такое интуитивное чувство временами бередило душу Шарля, но тотчас проходило, улетучивалось, как только он ощущал на своей руке запах Алисиного тела.
Шарль отдавал себе отчет в том, что везет своему лучшему другу женщину, которую тот безумно любит и которую он, Шарль, у него отнял, но вовсе не ощущал себя виновным: он чувствовал себя свидетелем, зрителем и телохранителем Алисы. Всерьез он боялся лишь одного: боялся, что угрызения совести замутнят начало их любви, их новорожденное счастье. В просвет между двумя плечами, чьей-то шеей и чемоданом Шарль встретился взглядом с Алисой. Он посмотрел на нее успокаивающе и ободряюще, и его глаза рассказали ей о состоянии его души больше, нежели длинная речь. Нет, не следовало ожидать от Шарля, что он будет мучиться и ставить себя на место Жерома. Шарль родился невинным точно так же, как он родился брюнетом, и невинным умрет, даже если волосы его к тому времени сделаются белыми как снег.
Он не понимал, что Жерому она обязана всем, что Жером с первого взгляда влюбился в нее без памяти и целиком посвятил ей свою жизнь уже тогда, когда она даже не подавала ему никакой надежды. Жером два с лишним года выхаживал ее, дежурил около нее часами в Вене, в Париже, в поездах, в клиниках – везде. Жером ее выслушал, простил и оправдал. Жером разговаривал с ней, нянчился, как с ребенком. Жером помог ее мужу выжить, ей – найти смысл существования. Жером спас ее, ему она была обязана всем, он никогда от нее ничего не требовал и был безмерно благодарен, получив от нее ничтожно скромный подарок: ее тело. Жером всегда думал только о ее благе, а она… она намеревалась причинить ему самое большое зло, какое только можно было ему причинить.
Итак, она снова оказывалась в плену у принципов. Вся жизнь ее была нескончаемой борьбой, незримой, но ожесточенной, между условностями и ее собственной натурой. Будь ее воля, Алиса бы ничего не сказала Жерому, она бы уступала, предоставляла ему свое тело нежно, рассеянно, ласково, как делала это последние полгода, и отдавалась бы Шарлю со всей чувственностью, любопытством, радостью и даже уважением, какие пробуждал в ней этот человек. Жером не пришел бы в отчаяние, она бы не страдала, не чувствовала себя виноватой, и жизнь текла бы вполне гармонично. Но есть одно «но»! Оба мужчины – один распутник, другой гуманист, и тот, и другой почитающие себя терпимыми и умными, – не примирятся с таким положением. Делить ее? Нет, это невозможно! Какой абсурд! Чтобы делить, надо иметь, а и тот, и другой, наверное, понимают, что она не их собственность. Можно ли владеть человеком? Случается, что вы кем-то очень дорожите, и он вас этим держит, но лишь то время, что длится ваше к нему чувство. Человек не может кому-то принадлежать! А между тем Жером и Шарль готовы делить ее уважение, ее нежность, ее привязанность, но ни за что не пожелают делить ее тело, будто тело важнее души. Из-за этого абсурдного априори принципа она вынуждена причинить боль дорогому для нее человеку, из приличия вынуждена поступить жестоко.
Вся жизнь ее была сплошным притворством. В связь со своим первым мужчиной она вступила не по любви, а из любопытства. Забеременела от Герхарда не из потребности в материнстве, а случайно, по неопытности. Вышла за него замуж, щадя чувства ближних, а не потому, что хотела разделить с ним жизнь. У нее случился выкидыш в результате несчастного случая, а не потому, что она не желала ребенка и принимала какие-то меры. В Вену она переехала, чтобы не огорчать Герхарда, а не потому, что ей нравилась Австрия. Любовника завела, уступив, можно сказать, из галантности, а не по чувственному влечению. Нервная депрессия стала у нее следствием любви к жизни и разочарования. С собой она не покончила не потому, что держалась за жизнь, а из трусости, из боязни причинить себе боль. Она позволила Жерому любить ее из страха перед одиночеством, а не для того, чтобы полюбить его в ответ. В Европе осталась и сделалась участницей Сопротивления из страха перед Америкой, перед неизвестностью, а не из мужества и протеста против зверств нацистов. Она отдалась Жерому из усталости, а не по влечению. В сущности, по естественной склонности она сделала в жизни только одно: отдалась Шарлю, потому что ей этого хотелось, потому что он ей нравился, потому что его желание передалось и ей.