Она перебирала в голове картины, словно отыскивая среди них аргумент, способный вернуть ее к Жерому, и между двумя из них, одной реально бывшей – Жером в дверях этой жуткой клиники в горах, Жером, приехавший за ней, – и другой воображаемой – коктейль на открытой террасе, они с Жеромом стоят, прислонившись к перилам, и смотрят на проходящих мимо с иронической усмешкой, одинаковой у обоих, – между этими двумя картинами вкралась третья, совершенно абсурдная, – спящий Шарль бормочет какие-то успокаивающие слова и в конце концов устраивается у нее на плече, точно младенец-гигант, чувствующий здесь себя в безопасности, и время от времени ободряюще похлопывает ее по волосам, попадая при этом то по носу, то по щеке, всякий раз прерывая начинающийся сон. В этой последней картине Алиса не ощущала себя такой защищенной, как в двух предыдущих, но лишь ее одну она видела в цвете.
– Алиса, – Жером заговорил вдруг ясно и отчетливо, – Алиса, вы с Шарлем не будете долго вместе; вас соединила война, вы разные люди, из разной среды, из разных миров в нравственном смысле слова. Говоря о среде, я не хочу обидеть Шарля, напротив, я нахожу, что его среда внушает больше доверия, нежели ваша. Но он, Алиса, не знаю, как сказать… вы и он – это так странно. О чем он будет с вами говорить, что вы станете ему отвечать, что вы в нем нашли?
Он так неподдельно недоумевал и выглядел таким встревоженным, что Алисе стало смешно.
– Я нашла в нем… Я нашла в нем то же, что и вы, Жером, вы ведь его лучший и единственный друг вот уже двадцать лет. Не знаю, что сказать! Шарль веселый, смешной, с ним не скучно, он любит жизнь, любит людей… не знаю я…
– Это верно, – согласился Жером; он был раздосадован и заинтригован одновременно. – Это верно, с ним не скучно: он легкий человек. Он легкий, я боюсь, оттого что пустой. Нет, Алиса, вы прекрасно знаете, что вас влечет к нему нечто совсем иное.
– Это нечто я не собираюсь ни с кем обсуждать, – сказала она сухо, – особенно с вами. И потом, вы только подумайте, Жером: то, что нас с вами связывает, – это так важно, так редко… нежность, доверие, общность интересов, подумайте обо всем, что нас связывает…
Он махнул рукой, и Алиса запнулась. Она покраснела, когда Жером коснулся этой темы, и краска все еще не сошла с ее лица. «Чуднó, – подумал он, силясь не утратить ясность мысли, – я не смог доставить ей наслаждение, а ей стыдно. Она стыдится, чего она стыдится? Ощущала бы она стыд, если бы скучала с ним так же отчаянно, как и со мной? Нет, она стыдится удовольствия, которое он ей дал, а я не смог; стоны, слова и жесты, выдающие наслаждение, – их вызвал, почувствовал и услышал милейший Шарль, красавец, первый парень на деревне». Чудовищно, и все тут! Жером повернул к Алисе ровное, спокойное от отчаяния лицо: она узнала это выражение, такие лица она уже видела дважды. Первый раз, десять лет назад, – лицо в гробу, второй раз – собственное отражение в зеркале два года назад.
– Жером, – окликнула она его шепотом: он по-прежнему не поднимал глаз. – Жером, что я могу для вас сделать?
– Ответьте мне, Алиса, ответьте! Он вам доставил удовольствие? Он вам нравится? Вы хотите его, вам хочется к нему прикоснуться? И чтоб он к вам прикоснулся? Вы все время думаете о нем? Вы стонали? Алиса, Алиса, – он повысил голос, потому что она сдвинула брови и хотела уже встать, – Алиса, вы должны мне ответить, я должен услышать это из ваших уст, чтобы больше не мучить себя вопросами. Ведь правда же, дело не в том, что вы меня не любили… что… Алиса, умоляю вас, я должен знать, что это я, что это по моей вине… Будьте жестоки со мной, Алиса, будьте беспощадны, прошу вас! Если, конечно, у вас есть на то основания…
Слабое, неосознанное, едва теплящееся сомнение, угадывавшееся в последней фразе, подвигло Алису на ответ сильнее, чем все мольбы.
– Да, – сказала она, – да, Шарль мне почти сразу понравился. Я считала, что уже не способна на чувства, вы сами знаете. А потом эта ночь в Париже, вино, переживания, я…
– Я не прошу у вас извинений, – сухо перебил ее Жером, – я прошу объясниться точнее.
Он говорил с придыханием, голосом, какого Алиса не слышала у него раньше, и это вывело ее из себя. Деликатный, тонкий, чувствительный мужчина требует от нее эротических подробностей! Ей показалось, что ее собственный голос словно доносится через стекло.
– Если вас интересует техническая сторона, обратитесь к Шарлю. И если вам так это надо, знайте, что с Шарлем Самбра я получала удовольствие один день и две ночи, со вторника до четверга. Да, я шептала и стонала, просила и требовала. Вот.
– И вы ему об этом сказали?
– Не знаю. Я знаю только, что кричала. Сама я не помню этого, но знаю, мне Шарль сказал. Я не помню – разве этим не все сказано? Что может быть красноречивее такого провала в памяти?
Вопрос, разумеется, остался без ответа. Жером понимал только одно: ровно неделю назад, день в день, час в час, они приехали сюда к Шарлю, а сейчас он должен уехать один.
Лето в том, 1942, году выдалось одним из самых прекрасных, какие только случались на нашей планете, словно бы она хотела своей красой и лаской усмирить людские ярость и безумие. На необъятном небе то размытого, то ярко-голубого цвета вставало белое, промерзлое с ночи солнце, потом его сменяло солнце желтое и ослепительное, рассыпавшееся к вечеру косыми нежно-розовыми томными лучами, приветствовавшими окончание длинного изысканного дня. На самом деле солнце было одно: белое, неизменное, застывшее, оно смотрело, как вращается вокруг него планета, прозванная людьми Землей, и видело на ней чудовищные картины. Повсюду лежали груды тел, приникнув под воздействием силы притяжения к незнакомой им в большинстве случаев Земле. В свою лупу солнце видело, как повсюду судорожно сжимаются и разжимаются руки умирающих, руки ухоженные и грубые, руки детей, артистов, мужские и женские, руки с поломанными ногтями, а то и с поломанными пальцами, руки окровавленные, напрягающиеся в последний раз, прежде чем навсегда открыться ему. Солнце беспомощное, ослепительное, обомлевшее знало, что при следующем витке этот безумный шарик покажет ему уже другие руки и новые трупы.
Земля и сама еще не знала, что замышляли в далеких пустынях несколько тупо гениальных ученых, а ведь она была предана своим безумным детям, недолговечным, страстным и хрупким, плоть которых она неустанно питала и пригревала, прежде чем принять их кости (и делала это уже на протяжении стольких веков, эпох, эр, что они и представить себе не могли), она сохраняла верность и нежность, несмотря на потрясавшие ее кровопролития, ураганы, битвы, и, чтоб утихомирить людей, она, быть может, в последний раз дарила им ярчайшие весны, жарчайшие лета, золотейшие осени и сухие-пресухие зимы. Дарила им полноценные времена года, каких уже не будет никогда. Потому что скоро Земле суждено будет узнать, что ее дети, ее постояльцы открыли не только способ умирать быстрее на ее груди, но и способ погубить ее вместе с ними, взорвать, разрушить их мать-кормилицу и единственную подругу.
В это самое время в райском, буколическом и еще не тронутом войной уголке Франции Алиса наслаждалась смуглым телом своего возлюбленного и знойным летом. В обед они ходили на реку, купались, перекусывали на траве. Потом Шарль уезжал на фабрику, а Алиса плелась домой. Она читала, слушала пластинки, какие имелись у Шарля, ласкала кота и собаку, беседовала о жизни с кухаркой, о мужчинах с горничной, о погоде с садовником, садилась за пианино, тихонько что-то наигрывала, вздыхала, улыбалась, вставала, шла в поле, собирала цветы, ложилась под деревом и забывала там свой букет, возвращалась домой, готовила коктейль, становившийся с каждым днем все диковинней из-за продуктового лимита, но Шарль всякий раз выпивал его с восторгом. Она смотрела, как он подъезжает на полной скорости и только гравий летит из-под колес, как он выскакивает из машины, взбегает по ступенькам, видела его глаза, губы, протянутые к ней руки, потом не видела в темноте ничего, кроме кусочка его хлопчатобумажного пиджака у себя под носом. А если чуть откинуть голову – прямой угол его шеи и плеч. Но она почти никогда не поднимала глаз, она держала их закрытыми, утопая в потемках его объятий, вдыхая запах Шарля, его мыла, его кожи.