Гобулов швырнул в него ручку, потом чернильницу — измазались оба, — затем приказал увести летуна и погрозил мне кулаком.
— Хотел пообщаться с Гнилощукиным? Это мы устроим.
* * *
Нарком торжествовал недолго — до того момента, когда прибежавший в его кабинет Гнилощукин закричал с порога, что он ни при чем, что «эта местечковая морда» сама завязала узлом руку.
Комиссар ГБ, ошарашенный самим фактом нарушения субординации — подчиненный без доклада ворвался к нему кабинет, — встал, вышел из-за стола, не спеша приблизился к Гнилощукину и с угрозой спросил.
— Соображаешь, что говоришь? Я же сказал, без членовредительства. Я же сказал, без выражений. На фронт захотел?
— Сами посмотрите, — плаксиво ответил Гнилощукин.
— Хорошо, я посмотрю. Я обязательно посмотрю.
Они спустились в подвал, вошли в известную камеру, где обстановки было только стол на толстых ножках и массивный табурет.
Я успел подготовиться и сразу дал установку. Оба вздрогнули, Гнилощукина даже качнуло. Оба замедленно, в ногу, подошли ко мне и уставились на мою левую руку.
— Как это? — не поверил своим глазам Гобулов. — Как ты посмел, сволочь, завязать руку узлом? [91]
— Это не я! — начал оправдываться Мессинг. — Это Гнилощукин!..
Тот, не стесняясь начальства, завопил.
— Что ты несешь, троцкистская морда!.. Я к твой грабке пальцем не прикоснулся.
Обиженный Мессинг заплакал, да так горько, с таким надрывом, с каким выли евреи, которых в эту минуту перед отправкой в Освенцим заталкивали в товарные вагоны в Варшавском гетто.
— Как мне жить? Чем я буду на кусок хлеба зарабатывать. Подлый палач завязал мне руку узлом и развязывать не хочет.
Гобулов, пытаясь справиться с бесовским наваждением, прислушался к подспудно истекающей мысли — этого не может быть, это происки хитрожопого прониры. Затем комиссар все-таки решил поверить своим глазам.
Левая рука подследственного возле локтя была и вправду завязана на узел, причем пальцы шевелились, сама конечность двигалась — Гобулов поднял ее, опустил. Никаких следов крови или переломов.
Осмысливая увиденное, он тихо приказал Гнилощукину.
— Развяжи!
Гнилощукин завыл — мы завыли с ним в два голоса. Наконец гэбист отважился приблизиться ко мне, взялся за пальцы. Я вскрикнул от боли, Гнилощукин тотчас отдернул руку.
— Ты чего? — шепотом поинтересовался Гобулов.
— Боюсь, — признался младший лейтенант ГБ.
— Отставить! Чекисты не боятся! — приказал Гобулов и сам взялся за мою руку.
Он попытался просунуть предплечье с пальцами через узел. Рука не поддавалась.
Я посоветовал.
— Вы зубами попробуйте.
— Не учи ученого, — огрызнулся Гобулов и приказал лейтенанту. — Подержи у плеча.
Вдвоем, не без моей помощи, им удалось протиснуть нижнюю часть руки с пальцами и привести конечность в первоначальное положение.
Пока двигались, запыхались. Я тут же снял установку.
Гобулов, придя в себя, снял фуражку и достал из кармана чистый носовой платок. Неожиданно он за шиворот согнал меня с табуретки, сел на мое место, и принялся вытирать пот со лба.
Я встал возле стола по стойке смирно. Как учили. Про себя, в скобках, подумал: «не рано (ли я их отпустил?) Может, еще (раз попробовать завязать) руку. Или (ногу)?» Пока нарком отдыхал, Мессинг решил: «не стоит, еще с ума сойдут!»
Отдышавшись, Амаяк Захарович спросил.
— Думаешь, очень умный? Гипноз-хипноз применяешь? Ну, погоди. Жить захочешь, одумаешься.
— Я и сейчас жить хочу, — ответил я. — Что вы от меня хотите. Денег у меня больше нет. В Новосибирске я отдал сто двадцать тысяч рублей на покупку истребителя, здесь меня Айвазян ободрал в шахматы на двадцать тысяч. Сорок тысяч летчику.
— Летчик утверждает, тридцать, — поправил меня Гобулов.
— Врет, — уверенно заявил я. — Сорок, тютелька в тютельку. Они, наверное, их с Калинским поделили. Нет у меня больше денег, а заработать вы не даете. Если этот грязный ишак, — я кивнул в сторону Гнилощукина (тот стоял как каменный, ни словом, ни жестом не выразив возмущение), — еще раз завяжет мне руку узлом, как я буду выступать?
— Выступать, говоришь? — угрожающе спросил Гобулов, затем кивком приказал Гнилощукину. — Выйди! И дверь покрепче закрой.
Когда мы остались одни, Гобулов поводил языком по пересохшим губам, затем все также сидя на табурете, в упор наставил на меня указательный палец и спросил.
— Выступать собираешься?
Мессинг скромно признался.
— Я не против.
Нарком молчал, затем, решившись, спросил.
— Когда я умру?
— Клянусь, не знаю! — слукавил я. — Знаю только, что после моей смерти, Лаврентий Павлович и года не протянет.
— Врешь! — заявил Гобулов. — Лаврентий Павлович во-он какой человек, а ты, Мессинг, — он выразительно сморщился, — во-он какой человек. Ишак ты недоделанный! Как же ты можешь знать, что случится после твоей подлой смерти.
— Убейте, узнаете. Что знаю, скажу, но только для вас. Если выпустите меня, долго проживете, уйдете на пенсию. Если нет… Как только я отдам концы, вам и месяца не дожить.
Он долго и внимательно изучал подследственного, по-прежнему по стойке смирно стоявшего у стола.
Наконец нарушил молчание.
— На пушку берешь?
Мыслил открыто «на пушку (берет, гад)! А если не врет? (Что имею?) Лаврентий чикаться не будет. И Богдан (не спасет). Меркулов, Юсупов спят и видят, как бы меня закопать. Скрыть от (них невозможно). (Вай-вай-вай, держать нелзя, выпускать нелзя). Как быт?»
Я осмелился напомнить о себе.
— Только между нами, Берии было приказано оставить меня в покое.
— Кем приказано.
Я вскинул очи горе, затем уже более деловито продолжил.
— Лаврентию Павловичу брать Мессинга на себя ни к чему. Он прикажет… ну, понимаете? Чтобы концы в воду.
— Все ты врешь! — до смерти перепугался Амаяк Захарович.