Супервольф | Страница: 107

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Хорошо, в десять так в десять. Итак, завтра в десять. У меня есть просьба…

Он перебил меня.

— Завтра поговорим и об этом … — и положил трубку.

Начало вольной жизни было обнадеживающим, но я не позволил себе расслабиться.

Когда мы с Кацем остались одни и он начал прощаться, я поинтересовался.

— Вы спешите?

Лазарь Семенович пожал плечами.

— Куда мне спешить.

— В таком случае я вас сегодня никуда не отпущу. Мы сходим в ресторан, отпразднуем мое выздоровление.

В ресторане, после первой рюмки, Лазарь Семенович вновь погрузился в глубочайшую меланхолию. Лицо у него стало обиженно-задумчивое.

— Уезжаете?

Я не ответил. Огляделся. В зале было пусто, два-три столика заняты военными с дамами. В углу пристроился человек, чье лицо было мне знакомо. Какой-то известный киноартист. Или режиссер. Бог их разберет, в Ташкенте их было много. Оказывается, жизнь не стояла на месте. На фронтах было хуже некуда, немцы крепко вцепились в Сталинград, а здесь официантки в белых передниках, терпкое вино, вкуснейшая еда — ляля-кибаб, манты, пилав. Радовало, что после знакомства с Гнилощукиным мне удалось сохранить зубы. Правда, это радовало и напрягало одновременно.

— Пытаюсь, — признался я. — Не знаю, что получится.

— У вас получится, — подбодрил меня Кац. — У вас обязательно получится.

Он предложил.

— Давайте выпьем за Сталина.

Мы чокнулись. Я вновь разлил вино по рюмкам и предложил.

— А теперь за тех, кто никогда не вернется. Не чокаясь… Как гои…

Лазарь Семенович не удержался и заплакал.

— Кто у вас? — спросил я.

— Жена, две дочери с внуками. Мужья сразу записались добровольцами в армию. Бог знает, где они. А у вас?

— Мама, папа, братья, — я обреченно махнул рукой. — Я прошу вас не оставлять меня сегодня ночью.

Кац кивнул.

Мы молча выпили, совсем немножко…

Не чокаясь.

За всех.

* * *

Из Ташкента я удирал на правительственном самолете. Юсупов на своем «паккарде» лично доставил меня на аэродром. Взлетели на закате. Полет был долгий, с предрассветной посадкой в Саратове, где самолет дозаправили и приняли на борт спецпочту из метного управления НКВД. Мне бы там сбежать, но я, потоптавшись возле «Дугласа», вновь набрался храбрости и вслед за пилотом — как это было в Ташкенте — по приставной лестнице с трудом забрался в полутемный салон.

В этом поступке не было и следа исполнения какого-то нелепого долга — только холодный прикид, не позволявший мне поддаться страху и броситься на требовательный голос из-за горизонта, принуждавший Мессинга раствориться во тьме. Наступившее утро, свет небесный, подтвердили — тебе нельзя прятаться, Мессинг. Ты должен быть на виду, должен мозолить глаза могущественному лубянскому жрецу, с чьей подачи меня так активно прессовали в Ташкенте. Это знание мне открылось в «паккарде», выводы из него я сделал в самолете, на высоте, где царил нестерпимый холод. Мы с фельдъегерем спасались от него, накрывшись кошмами. Мне помогало кожаное пальто с меховым воротником, а офицеру в легкой шинельке без кошмы было бы совсем скверно.

Как только самолет коснулся взлетной полосы на каком-то подмосковном аэродроме, я прильнул к иллюминатору. Гобулова, конечно, известили о побеге «прониры», так что в Москве, у трапа, меня вполне могли ждать крепкие, мускулистые ребята, которые сразу на выходе впихнут меня в «эмку».

Обошлось.

К полуночи я добрался до гостиницы на Манежной площади. Поселился не без трудностей, только на ночь, с условием, что на следующий день представлю талон с направлением от Госконцерта. Это было приемлемое условие. Добыть талон в стране мечты, как, впрочем, сто тысяч рублей или завязать руку узлом для Мессинга была пара пустяков.

В номере я закрылся на ключ, перекусил бутербродами, которыми снабдил меня в дорогу Юсупов. Этот хитрый выскопоставленный азиат таил в черепной коробке смутную и небезосновательную надежду, что этот серасенс расскажет кое-кому в столице о художествах Гобулова.

Около часа я томился на мягкой удобной постели. Сон не брал меня, мастера каталепсии, бойца невидимого — третьего! — фронта. Я ничего не мог поделать с ознобом, не отпускавшим меня с самого Ташкента. Нервы пошаливали. Не помогали ни заклятья, ни установки на отдых, ни доводы разума.

Намаявшись, Мессинг встал, не зажигая свет, подошел к окну, распахнул створки.

Был конец сентября. За долгий военный год Москва заметно поблекла. Прежний ликующий свет уличных фонарей, заздравное, плакатное изобилие сменились настороженной, с сероватым отливом, тьмой, бесчисленными бумажными полосками, запечатавшими ранее сияющие заполночь окна. Давным-давно наступил комендантский час, на улицах было пусто, редкие патрули бродили вдоль стен Кремля и вверх по улице Горького.

Я вспомнил Ханни.

Я поделился с ней опытом общенья со страной мечты. Братанье с властью оказалось хорошим уроком, Мессинг накрепко усвоил его. Глядя в окно, я дал слово, что в будущем буду держаться подальше от всякого, кто возомнит себя отцом народов, благодетелем отдельно взятого наркомата, а также попечителем самого обнищавшего колхоза и совхоза. Для этого Мессингу следовало навсегда забыть о способности угадывать будущее — это стало ясно как день. Чтобы выжить, я должен был напрочь исключить из своего арсенала всякий намек на возможность предвиденья.

Внезапно завыла сирена, и строения вдоль Арбата и на Горького, погруженные в необъятную московскую мглу, внезапно съежились. Редкие фигуры на улицах поспешили в бомбоубежища. В дверь нервно постучали, женский голос предупредил — воздушная тревога, пожалуйста, поспешите. Спускайтесь вниз.

Я остался на посту — глупо, зная в общих чертах свое будущее, искать спасение в подвале.

Спустя несколько минут, когда в небо вонзились световые лучи и где-то на севере захлопали зенитки, оказалось, что не я один такой храбрый. Во тьме, подсвеченной разгоравшимся на севере столицы пожаром, прорезался вкуснейший табачный дымок. Он напомнил мне о незримой связи, когда-то соединявшей меня с кремлевским балабосом.

«Герцеговина Флор» властно увлекла меня в постреальное пространство. Я вновь, словно вернувшись в прошлое, узрел скудно освещенный кабинет с распахнутой в соседнюю комнату дверью. Там, за дверью, было непроницаемо черно, а здесь, в центре, явственно различалась настольная лампа, чей свет стекал на разложенную карту, испещренную неровными цветными кружками, овалами, прямоугольниками, треугольниками, квадратами и раскрашенными изогнутыми стрелами. Карта покрывала всю поверхность стола, а также письменный прибор, подстаканник с цветными карандашами, стопки папок и бумаг. Только пепельница стояла поверх этой разноцветной, с преобладанием желтого и слабо-коричневого, заповедной для непосвященных местности. Незримый окуляр подбавил резкость, и в полумраке, в кресле за столом очертился посасывающий трубку, усталый донельзя человек.