Приблуда | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мария сидела неподвижно под белесым светом круглой люстры из граненого стекла. Двигалась только ее рука, наполнявшая стакан; она, казалось, даже не слышала, как уже на рассвете Герэ умолял ее юным, почти детским голосом: «Открой, Мария… Не оставляй меня тут!.. Я не знаю, что со мной будет, если я не смогу тебя видеть… С кем мне тогда говорить? Кто будет меня слушать? Мария, умоляю, я не хочу больше оставаться один. Открой…» И так до утра.

А утром поднявшееся над Лиллем солнце вступило в единоборство с лампой, освещавшей гостиную в стиле 30-х годов. Мария сидела с закрытыми глазами, Герэ спал на земле перед закрытой дверью.

Просочившееся сквозь жалюзи ревнивое желтое солнце ударило в изможденное лицо Марии, коснулось ее ресниц. Она открыла глаза, осмотрелась и устремила взгляд на стеклянную дверь, ведущую в садик. На минуту она снова закрыла глаза, потом тяжело встала, босиком подошла к двери, к которой снаружи прильнул Герэ, и резко дернула ее на себя – голова Герэ стукнулась о порог. Он открыл глаза и увидел Марию. Они смотрели друг на друга, оба бледные, помятые, одинокие. Мария склонилась над вялым и безжизненным лицом лежащего мужчины и спросила:

– Может, это мне приснилось?.. Ты ему всадил семнадцать ударов в живот или нет? Семнадцать!

Он не ответил.


– А ну, посторонись, ты, отказник!

Герэ попятился третий раз подряд и пропустил очередного коллегу. Проходить в дверь раньше него, захлопывать ее перед самым его носом, присвистывать вместо ответа, когда он задавал вопрос, – это стало новым развлечением на заводе. «Отказниками» называют обычно тех, кто в силу своих убеждений отказывается от военной службы; никто не знал, как появилось это слово на заводе, но оно сразу прижилось. Отказником был Герэ, отказавшийся воевать с хозяевами, воевать за родину, за народ, за хлеб насущный, Герэ, по неизвестным причинам – но, совершенно очевидно, причинам постыдным и неприемлемым для окружающих – «отказавшийся от повышения». Так продолжалось уже десять дней, в результате Герэ даже затосковал о злобном и несправедливом Мошане. Ничего не могло быть хуже насмешливого презрения коллег в течение целого дня, ничего – кроме мрачного презрения Марии по вечерам.

Она его почти не замечала и не разговаривала с ним. За все это время он ни разу не решился достать планы и карты, вечерами сидел за столом с бьющимся сердцем, собираясь с духом, чтобы подняться и вынуть их из ящика, но всякий раз в ту самую минуту, когда он уже готов был встать, какой-нибудь жест Марии или взгляд, исполненный безразличия, пригвождал его к месту.

Собака перестала встречать его у заводских ворот, не радовалась больше его приходу, она лежала у ног Марии, будто тоже презирала его, предпочитая удары метлой его ласкам. Герэ читал где-то, что страх имеет запах: может, и вправду собака чует его на нем? Раздеваясь вечерами в своей унылой комнатенке, Герэ подозрительно обнюхивал себе руки и плечи. Но если и чувствовал запах, то не страха, а стыда: в течение всего дня он стыдился того, что отказался от этого проклятого назначения, а весь вечер – того, что хотел было на него согласиться. Впрочем, стыд, вероятно, не только имел запах, но и откладывал отпечаток на внешности, поскольку даже Николь, когда он заговорил с ней однажды, послала его к черту.

– Месье Герэ изволит разговаривать с мелкими служащими… – ухмыльнулась она. – Месье Герэ, как видно, богат, говорят, он ожидает наследства…

Она смотрела на него с ненавистью, и изумленный Герэ тщетно пытался отыскать в этой нахохлившейся от глупости и злости курице черты неловкой и нежной, в общем-то, девушки, которую знал прежде.


А погода, как назло, стояла великолепная. Ужасающе великолепная. И когда через неделю после «чествования» Мария с загадочным видом на два дня куда-то уехала, Герэ почувствовал облегчение: мысль о том, чтобы оказаться снова в Лилле в такую жару, да еще в этой квартире, которую он теперь возненавидел, повергала его в содрогание. Всю субботу и воскресенье он загорал, расположившись перед дверью на соломенном стуле. Он сидел в одной майке и время от времени, отрываясь от газеты «Экип» или одной из книг по Сенегалу, которые купил еще до катастрофы, принимался высвистывать неведомо куда запропастившуюся собаку. Окрестные жители, сдавалось, все до одного уехали на море, в этой грязной дыре остался только он один – сидел, как дурак, на стуле, позволяя солнцу изукрашивать тело неказистыми узорами и высвистывая неоткликавшуюся собаку. Герэ с наслаждением погружался в свое несчастье, смаковал его.

В воскресенье к вечеру, однако, ему стало совсем скверно. Часов с восьми он начал поджидать Марию. Он смотрел телевизор, выключал его, включал снова, то и дело прислушиваясь к звукам на дороге. В час ночи, когда программы передач кончились, он испугался, что она рассердится, найдя его внизу, и поднялся к себе и лег, не закрывая ставен. До рассвета он пролежал с открытыми глазами. А на рассвете она подъехала на машине в сопровождении какого-то типа со странным акцентом. Герэ не стал подходить к окну, чтоб она его не заметила и не обнаружила наблюдения, даже не наблюдения, а – как он стыдливо себе признался – ревности.

С утра Герэ, петляя, ехал на своем драндулете и вдруг увидел собаку: она весело бежала ему навстречу с обрывком веревки на ошейнике. Герэ хотел остановиться и поприветствовать старого друга, но наткнулся на камень и отлетел в сторону. Очнувшись, увидел, что лежит в пыли, рукав зажат погнутым колесом, а глупый пес прыгает вокруг. Он обругал собаку и пошел дальше пешком, бросив мотоцикл. Кому он понадобится в таком состоянии! Подумать только – лишился единственной игрушки!..


Собака поприветствовала Марию, затем бросилась к миске и, найдя ее пустой, пристально на Марию уставилась, пока та не поняла, что от нее требуется. Собака любила Марию за уравновешенность и строгость. Сейчас как раз Мария ей выговаривала: «Ну, бродяга, сколько же ты жрешь… Где ты был эти дни? Сторожил ли великого счетовода или шлялся, как я, а?»

Собака виляла хвостом и слушала ее очень внимательно, потому что знала, что эта речь будет, вероятно, последней за день: она помнила своей собачьей памятью, что Мария разговаривала с ней только раз в сутки. И действительно, четыре часа спустя Мария и думать забыла о собаке, но тут в дверь постучал Фереоль.

Фереоль, а по имени Доминик, был одним из последних остававшихся в здешнем краю фермеров. По его испитому, сухому, изборожденному горькими морщинами лицу невозможно было определить, пятьдесят ему или семьдесят. Мария посмотрела на него презрительно и враждебно. Она помнила, что десять лет назад, только приехав из Марселя, она провела с ним ночь за несколько франков, в которых очень нуждалась. И уж на что она всякого в жизни навидалась, а о Фереоле сохранила самое тяжкое впечатление. «Тяжкое – не то слово», – подумала она, глядя на его улыбку и недобрые масленые глазки.

– Что тебе надо? – спросила она холодно, и ее уравновешенный тон на минуту остудил пыл Фереоля.

Он думал напугать ее, но, коль скоро не вышло, собрался было уходить и тут вспомнил своим затуманенным умом, зачем, собственно, пришел.