Метель | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Покатили!

Тот удовлетворенно поднял цигейковый воротник пихора, засунул руки под полость. Большак быстро проехали, Перхуша свернул на развилку: левая дорога шла на далекий Запрудный, а правая — в Долгое. Самокат покатил по правой дороге. Ее занесло, но не совсем. То тут, то там виднелись редкие вешки и голые, раскачиваемые ветром кусты. Снег сыпал все тот же — мелкий, как крупа. Он падал на спины лошадей.

— Что ж это они у тебя не под навесом идут? — спросил доктор.

— Пусть подышат, успеем еще накрыться, — ответил Перхуша.

Доктор заметил, что возница почти все время улыбается.

«Добросердечный малый...» — подумал он и заговорил с ним:

— А что, выгодно тебе малых держать?

— Да как сказать, барин, — шире заулыбался Перхуша, обнажая неровные зубы. — Покамест на хлеб да на квас хватает.

— Хлеб возишь?

— Стало быть, так.

— Один живешь?

— Один.

— Что так?

— Ускоп пристиг.

«Импотенция...» — понял доктор.

— А был женат раньше?

— Был, — улыбался Перхуша. — Два года прожили. А опосля, как пристигло меня, понял, что с бабьим телом не совладаю. Кто ж со мной жить будет?

— Ушла? — поправил пенсне доктор.

— Ушла. И слава Богу.

Проехали версту молча. Лошади бежали по протягу не слишком быстро, но и не медленно, чувствовалось, что они ухожены и их хорошо кормят.

— А не скучно одному тут на хуторе? — спросил доктор.

— Скучать некогда. Летом сенцо подвожу.

— А зимой?

— А зимою... вас! — засмеялся Перхуша.

Платон Ильич тоже усмехнулся. С Перхушей стало ему как-то хорошо и спокойно, раздражение покидало доктора, и он прекратил торопить себя и других. Ему стало ясно, что Перхуша довезет его, что бы ни случилось, и он успеет к людям и спасет их от страшной болезни. В лице возницы, как показалось доктору, было что-то птичье, насмешливое и одновременно беспомощное, доброе и беззлобное; это востроносое, улыбчивое лицо с реденькой рыжеватой бородкой, со щелочками оплывших глаз, в нахлобученной большой и старой шапке-ушанке покачивалось рядом с доктором в такт движению самоката и, казалось, было всем совершенно довольно: и самокатом, и легким морозцем, и своими ладными, ровно бегущими коньками, и этим доктором в пенсне и лисьем малахае, свалившимся откуда-то со своими важными саквояжами, и этой белесой, бесконечной снежной равниной, раскинувшейся впереди и тонущей в крутящейся поземке.

— На подводы не нанимаешься? — спросил доктор.

— На что мне... Казенных денег хватаить. Работал я в Солоухах у одних, а потом понял — чужой кусок глотку дерет. Хлеб вожу и вожу. И слава Богу...

— А почему тебя Перхушей кличут?

— А... — усмехнулся возница. — Это я на кордоне работал молодым еще, рубили мы там просеку. В бараке жили. А меня чевой-то хворость грудная пристигла, стал перхать по ночам. Все спят, а я перхаю, спать им не даю. Озлились они на меня и давай запрягать: ты-де ночами перхаешь, нас тревожишь, а ну давай дрова коли, печку топи, воду таскай! Проварили меня по полной за мое перханье. Так и говорили: «Перхушка, делай это, Перхушка, делай то!» Я ж самым младшим в артели был. Так и пристало: Перхушка да Перхушка.

— Тебя Козьмою зовут?

— Козьмой.

— А что, Козьма, теперь не перхаешь по ночам?

— Нет! Господь уберег. Спина вот ломить, как к непогоде. А так здоров.

— И возишь хлеб?

— Вожу.

— Не беспокойно одному-то возить?

— Нет. Одному хорошо, барин. Старики-возчики говорили: один едешь — на плечах по ангелу, вдвоем — один ангел, втроем — сатана в телеге.

— Мудро! — засмеялся доктор.

— А и то верно, барин. Как обозом обратные едут — в однорядь завернут куды-нибудь да и пропьют чего-нибудь.

— А ты сам-то не пьешь?

— Пью. Но меру знаю.

— Удивительно даже! — засмеялся доктор, ворочаясь под полостью и доставая портсигар.

— А чаво ж тут удивительно?

— Бобыли обычно пьют.

— Ежели поднесут косачка — выпью. А сам и не держу ее дома, на что мне. Неколи пить-то, барин, — пятьдесят лошадей как-никак.

— Вижу, — попробовал закурить доктор, но спичку задуло.

Задуло и вторую. Стало заметно, что ветер усилился и снег пошел хлопьями. Они падали на спины лошадей, забивались по углам капора, щекотали лицо доктору, шуршали на пенсне.

Он закурил, вглядываясь вперед:

— А сколько верст до Долгого?

— Верст сямнадцать.

Доктор вспомнил, что станционный смотритель называл другую цифру — пятнадцать.

— По такой погоде часа за два доедем? — спросил Платон Ильич.

— Да кто ж его знает? — усмехнулся Перхуша, надвигая шапку от снега совсем на глаза.

— Дорога-то ровная.

— Тут дорога справная, — кивнул Перхуша.

Дорога шла по полю с кустами, ее было видно и без редких вешек, торчащих из снега. Поле сменилось редколесьем, вешки кончились, но зато справа в дорогу влился санный след, что сразу обозначило дальнейший путь и приободрило доктора: кто-то проехал по их пути совсем недавно.

Самокат ехал по санному следу, Перхуша легко правил, доктор курил.

Вскоре лес подрос и сгустился, дорога пошла низом, самокат въехал в березник, и Перхуша потянул на себя вожжи:

— Пр-р-р-р!

Лошади встали.

Перхуша слез, завозился сзади под капором.

— Что такое? — спросил доктор.

— Лошадок накрою, — объяснил возница, выпрастывая свернутую рогожу.

— Правильно, — согласился доктор, щурясь на пургу. — Снег пошел.

— Снег пошел.

Перхуша накрыл капор брезентовой рогожей, пристегнул по углам. Сел, чмокнул губами:

— Н-но!

Лошади тронули.

«В лесу ехать спокойней — тут одна дорога, видная, никуда не денешься...» — думал доктор, смахивая снег с воротника.

— Давно ты решил малыми лошадками заняться? — спросил он Перхушу.

— Года четыре тому.

— А чего?

— Брательник у меня в Хопрове помер, Гриша, у него двадцать четыре конька осталось. А жена, знамо дело, ими заниматься не пожалала. Говорит: продавать буду. Тут меня ангел Божий сподобил спросить: а почем? По три целковых за штуку. А у меня тогда шестьдесят рублев было. Я говорю: давай куплю у тебя за шестьдесят. И сторговались. Взял их в лукошко да и понес к себе в Долбешино. А тут как раз и подвезло: хлебовоз наш, Порфирий, в город подался с сыном. Я у него и самокат прикупил недорого и еще лошадок поменял на радио. И стал заместо него хлеб возить. Тридцать целковых. На то и живем.