– Нет. Штейнберг умер седьмого марта, как и было предсказано.
– И потом… Если вы добились такого потрясающего результата, то можно и без компьютера… без расчета продолжительности… Жить полноценной жизнью, не зная своего часа… Впрочем, что теперь говорить…
– Нет, почему? Это вопрос существенный. Прочти, если хочешь, в моих записках. Завтра… А если коротко, то тут дело в том, что без компьютера трудно рассчитать дозу. Да не то что трудно, а опасно это – рассчитывать вручную. А ведь нужно каждые два-три месяца подзаряжаться… Ну вот… Раз за разом накапливается информация в памяти компьютера… Да еще и этот закон кратности, который я сформулировал… он, собственно, и наводит на точное определение срока… Полноценная жизнь? Да, конечно. Но так уж она, жизнь, устроена, что за все надо платить. Вот и мне… как Дориану Грею… пришла пора… Ну, чего уставились? – говорит Круглов грубовато. – Эка невидаль – старикан, зажившийся на свете…
Ася вдруг, всхлипнув, кидается Круглову на шею. Кажется, только сейчас до нее дошло.
– Ну что ты? Что ты? – Круглов мягко отстраняет ее. – Не надо, Асенька. Только не надо плакать, ребята.
Он смотрит на Галю, по-прежнему стоящую в углу веранды. Нет, она и не думает плакать. Она, похоже, онемела, окаменела. Смолит очередную сигарету. Неподвижный взгляд устремлен в темную глубину сада – что она там видит? Что пытается разглядеть? Бог знает.
– Я рад, что повидал вас, Ася и Миша, – говорит Круглов. – Живите долго и хорошо. – Он смотрит на часы. – Пойдем, Галя. Проводи меня.
Они выходят из калитки на улицу и останавливаются, невольно захваченные зрелищем ночного моря, перечеркнутого широкой серебряной полосой. Полная луна взирает с высоты на Карабурун – город, прильнувший к теплой бухте. И так ярок сегодня лунный свет, что еле заметны фонари на улице Сокровищ моря, а на ступенях каменной лестницы видна каждая трещинка.
Круглов и Галя медленно спускаются по лестнице. Он держит ее руку крепко и бережно. И кажется ему, что вышли просто на прогулку, как до них ходили по этой старой лестнице тысячи и тысячи людей, одетых в древнегреческие хламиды, а потом – в бархатные генуэзские плащи, и в татарские одежды, и в военную форму, и, конечно, в голубые джинсы – такие, какие на Галине.
В такт шагам Круглов бормочет чуть слышно:
– Шел высокий человек маленького роста… весь кудрявый, без волос… тоненький как бочка… Шел высокий человек…
Вот же привязалась к нему эта считалка, дразнилка эта из давнего, полузабытого детства. С Игорем спускались как-то по лестнице, разговор пошел о детских считалках, и он, Круглов, вспомнил. Шел высокий человек маленького роста…
«Милый Игорь, прости меня. Знаю, тебе будет тяжело, когда ты узнаешь… И мне трудно с тобой расставаться… Я ведь мысленно рассказал тебе всю свою жизнь. Я рассказывал тебе, стоя по вечерам у раскрытого окна своей комнаты. И сегодня – стоя на карнизе, над обрывом… перед тем, как ты позвал меня… Я очень к тебе привязался, Игорь. Прости меня, дружок».
Спустившись к морю, Круглов и Галина проходят мимо двери, запирающей вход в грот, мимо затейливой вывески «Сапожник Филипп обслужит вас с качеством». Вот пляж – крохотный, зажатый скалами треугольник. Они садятся на круглый камень, еще хранящий тепло ушедшего дня. С шорохом набегает на пляж несильный прибой. В лунном свете поблескивает мокрая галька. Справа виднеется цепочка огней на набережной, освещенный куб морвокзала.
– Мы часто купались здесь с Игорем, – говорит Круглов.
Галя не отвечает. Да что с ней такое? Впала в оцепенение, молчит и молчит. Круглов обнимает ее за плечи, притягивает к себе.
– Галочка, милая, прости меня.
Она молчит. Смотрит на темное море. Но луна такая яркая сегодня, что не скроешь муку в глазах.
– Прости, что не сказал… что бежал… что вообще позволил себе… Галка, я очень перед тобой виноват…
– Тебе не в чем себя винить. – Она разжимает наконец губы. Помолчав, говорит очень тихо: – Ты виноват только в том, что хотел осчастливить человечество, не подумав, а нужно ли это ему.
– Я был уверен, что нужно. И твой отец был уверен. Ступенчатый износ – правильная идея. Если бы не… Впрочем, хватит об этом. В моих тетрадях все подробно написано. Ты отвези их…
– Я сожгу их.
– Галочка, – говорит он после паузы, – я хотел бы, чтобы остался какой-то след… след моей жизни… Но если ты считаешь, что надо все уничтожить… Наверное, ты права. Все тлен, все прах… кроме одного. Я люблю тебя.
– Я люблю тебя, – повторяет она, как горное эхо, и поднимает лицо к небу, полному звезд. – Поцелуй меня.
Круглов целует ее и гладит, как маленькую, по голове.
– А теперь мне пора.
– Что – пора? – Она смотрит на него, широко распахнув глаза. – Юра… сегодня еще восемнадцатое.
– Не могу ждать. Невозможно. – Он сбрасывает с себя одежду, снимает с руки часы. – Пойду. Жизнь вышла из океана. Вот и вернусь в родную стихию.
– Не пущу! – Галя, вскочив, обхватывает его руками. – Не пущу, не пущу, не пущу! – исступленно кричит она.
Круглов гладит ее по голове, по плечам. Теперь он запрокинул лицо вверх, к звездному рою.
Решительно отводит ее руки и входит в воду вслед за откатывающейся, словно приглашающей волной.
Галя, плача, бежит за ним.
– Будь умницей, Галка. – Он поплыл. – Живи долго! – кричит он из воды. – А я хочу доплыть до выхода из бухты.
Стоя на берегу, Галя еще некоторое время видит его голову и руки, мерно появляющиеся в лунном свете. Потом темнота поглощает Круглова. Но еще долго она слышит тихий плеск воды под его руками.
А может, это просто плеск прибоя.
1991–1992
О, сколько лет я, жадный, добиваюсь,
Чтоб сделался обычный мир волшебным.
Я жизнь свою, как ветку, положил
На красном ослепительном пороге
Необычайности…
В. Луговской
– Знаешь, – сказал однажды Олег, – в детстве у меня был ручной кит.
– Игрушечный, да? – спросила я.
– Да нет, не игрушечный, самый настоящий. Огромный. Я держал его на привязи у причала, но иногда отпускал поплавать.
– И где же твой кит плавал, интересно?
– В Мозамбикском проливе. Там достаточно просторно.
– В каком проливе?
– В Мозамбикском.
Всегда, когда Олег начинал нести околесицу, он напускал на себя такой вид, словно он по меньшей мере кандидат каких-нибудь наук. Но я-то видела, что в его прищуренных глазах притаилась усмешка.
– Трепись! – сказала я.