На аллее, ведущей к костелу, выстроилась длинная вереница такси. Он попросил водителя отвезти его на ближайший аэродром, где можно прыгать с парашютом. Молодой водитель с поперечным шрамом на щеке посмотрел на него удивленно. Похоже было, что он не до конца понимает Максимилиана. Тогда Максимилиан еще раз повторил свою просьбу, стараясь говорить по-польски как можно лучше. Водитель вынул рацию и начал консультироваться со своими коллегами, как понял Максимилиан, где находится такой аэродром. Через полчаса они остановились на парковке у небольшого ангара, стоящего на поросшем травой пустыре. Вдалеке виднелись маленькие самолеты. Максимилиан на всякий случай снял колоратку, а из портфеля достал документ, удостоверяющий, что он здоров и может прыгать – в Германии без соответствующего документа почти ничего нельзя сделать. Но администрацию аэродрома и кассира этот документ ни капельки не интересовал – они спросили только, есть ли у него наличные, потому что «карточки не принимаются».
Он прыгнул дважды.
В отель он возвращался спокойный и радостный. Разговорчивый таксист рассказал, что его дочка отлично устроилась в Штутгарте, что и на дом ей хватает, и на отдых в разные страны она выезжает, и дети в хороших школах учатся. И что в Германии вообще везде порядок, не то что тут, в этом польском бардаке. А он вот немцев любит возить, потому что они говорят «спасибо» и «пожалуйста» и никогда не жалуются, что такси дорогое. Потому что какое оно еще может быть, если бензин скоро будет дороже водки.
Максимилиан молчал. Он уже слышал это сегодня. От той старушки, любовницы эсэсовца, его деда Вильгельма. Он уже слышал, что немцы не торгуются и не сетуют на дороговизну и что они, черт подери, вежливые, потому что они ведь, черт их дери, всегда говорят «спасибо» и «пожалуйста». И ноги об коврик вытирают, когда осень или зима. Перед «Грандом» он вышел из машины. Не сказав «спасибо». Заплатил и ничего не сказал. Еще и дверями специально сильно хлопнул.
Ему не хотелось быть одному в комнате. Он знал, что не сможет заставить себя читать. Из бара доносились звуки фортепиано. Он сошел вниз, сел на диван и заказал себе бокал вина. А когда барменша спросила, какое вино он предпочитает, ответил, что любого цвета, только чтобы оно было выдержанное и ни в коем случае не немецкое.
На диванчике сбоку сидела женщина с белым цветком в волосах. Ее обнимал мужчина. Она слушала музыку с отсутствующим видом. Счастливая. Он часто размышлял о счастье людей, которых встречал на какой-то миг. Как это произошло? Почему? Почему они? Какая история за всем этим кроется? Что они сделали для того, чтобы быть счастливыми? И должны ли были вообще что-то делать? Или, наоборот, они чего-то не сделали? Он ее узнал. Это была та горничная, которая утром его разбудила! Только сейчас она была другая. Почти неузнаваемая.
Он допил свой бокал. Подошел к фортепиано и положил на него банкноту, поклонился пианистке.
Он и сам не знал, чего его понесло на второй этаж. Он стоял перед ее номером и смотрел на дверь. Потом сел на пол, прислонился спиной к стене и долго сидел, руками шаря по полу, как будто что-то искал.
Утром горничная разбудила его, постучав в дверь. Спросила, можно ли убрать номер. Он улыбнулся и хотел было ей сказать, что этот цветок у нее в волосах вчера вечером был прекрасен. Но у нее были припухшие и заплаканные глаза. И он ничего не сказал. Она включила пылесос.
Он спустился в ресторан на завтрак. Женщина из коридора сидела за столиком у окна, прижимая чашку к губам и задумчиво глядя на пляж за окном. Не спрашивая разрешения, он присел за ее столик, а когда она взглянула на него с улыбкой, тихо сказал:
– Я вчера и сегодня много о вас думал. На самом деле – все время…
Вероника Засува, дочь партийного деятеля и швеи, родилась в 1968 году в Варшаве. Когда в марте того же года ее отец, Иероним Засува, во время партсобрания уездной ячейки в Томашове пламенно и с горячностью разгромил отступников, ревизионистов, космополитов, сионистов и студентов, его перевели сразу в столицу. Своим выступлением он произвел на некоторых деятелей из Центрального Комитета Польской Объединенной Рабочей Партии такое сильное впечатление, что ему тут же – без очереди – выдали двухкомнатную квартиру в Мокотове, с кухней без окон, но зато с ванной. В эту квартиру въехала и беременная Ханна Менчиньская, с которой Иероним завел короткий роман в доме отдыха «Радуга» в Погожелице жаркой осенью шестьдесят седьмого года. Партийная ячейка в Варшаве, узнав – с помощью анонимного доноса – о благословенном положении любовницы своего члена, однозначно, категорично и безапелляционно потребовала от него легализовать свои отношения с «гражданкой Менчиньской». Через две недели Засува, который всегда отличался высокой партийной дисциплиной, в мокотовском отделении ЗАГСа взял в жены Ханну Менчиньскую. А потом венчался с ней, не проинформировав об этом никого из товарищей по партии, в маленьком костельчике в деревне под Пабьянице. Правда, венчание проходило тайно по причине опасений Иеронима, что информация об этом может как-нибудь, например, опять же с помощью анонимки, просочиться и достигнуть ушей его начальства в Варшаве. Поэтому жених договорился со священником за соответствующее вознаграждение, что во время венчания костел будет заперт на ключ. Он объяснял это тем, что не хотел бы, чтобы обыватели глазели на огромный живот невесты. Священник попытался было его переубедить, говоря, что нынче нравы претерпели серьезные изменения и что «брюхатая» невеста, как он выразился, вовсе не считается чем-то позорным по нынешним временам. Пан Засува в ответ увеличил сумму вознаграждения и в результате обещал Ханне свою любовь, верность и заботу перед лицом Бога, священника, двух свидетелей и невидимого органиста в закрытом на четыре замка костеле. А еще через две недели Ханна, теперь уже Засува, родила в Варшаве, в специальной больнице не для всех, здоровую дочку, названную Вероникой. Поскольку священник под Пабьянице был гибкий, вежливый и в каком-то смысле уже проверенный, крестины Вероники прошли в том же костеле и тоже за закрытыми дверями.
Мать Вероники, как она сама однажды, выпив, призналась дочери, до встречи с ее отцом лелеяла одну-единственную мечту: быть богатой. Она полагала, что только с богатыми считаются и что только богатые могут быть интеллигентными, потому как «у бедных нет времени на чтение книг и развивающих журналов». А кроме того, она хотела вырваться во что бы то ни стало из нищеты своего существования в Пабьянице. С пятью братьями-сестрами, с отцом, жестоко избивающим мать, и дедом-шизофреником. Едва окончив школу, она пошла работать. Даже не дожидаясь конца каникул. Она стала швеей на пабьяницкой текстильной фабрике. Ей хотелось прежде всего купить себе новую обувь, а не донашивать за старшими сестрами, а иногда и братьями латаные-перелатаные страшные ботинки. Как только у нее появилась возможность – она стала брать ночные смены. За них платили больше, и к тому же ей не надо было находиться дома вечерами, когда отец издевался над матерью и орал на деда, который прятался в кладовке и плакал там.
В январе 1967 года на доске почета у ворот фабрики повесили ее фотографию и написали имя и фамилию. Она в ночные смены вырабатывала триста процентов нормы и стала передовиком производства. Самым молодым в истории фабрики. Ей был тогда двадцать один год. В награду местком фабрики выделил ей из социального фонда путевку в самый настоящий дом отдыха «Радуга» у моря, в Погожелице. С питанием, в четырехместном номере на первом этаже, рядом с общественной душевой, в которой все время была горячая вода. На второй день ее там пребывания во время полдника к столику, за которым она сидела, подошел Иероним Засува из Томашова-Мазовецкого. Обручального кольца у него не было, ботинки он носил чистые, был гладко выбрит, имел ровно постриженные усы и пах одеколоном из галантереи. А больше всего ей понравилось то, что он был одет в костюм с элегантным зеленым галстуком и много говорил, потому как сама она была довольно робкая. На следующий день он пригласил ее на мороженое в настоящее кафе. Где мороженое подают в вазочках, а не какое-то там уличное в вафлях. Он изящно выражался, не ругался и не был таким навязчивым, как ее коллеги с работы. Когда они пошли на танцплощадку, он танцевал только с ней и совсем не напился. А когда он платил по счету, она заметила, что в кошельке у него толстая пачка денег. И к тому же он дал официантке двадцать злотых чаевых. Он жил в «Радуге» на последнем этаже, совершенно один в большом номере с тахтой. И еще у него был собственный, только для него одного, санузел и даже с ванной. Как-то раз на прогулке у моря он крепко схватил ее за руку и не отпускал до вечера.