Люди города и предместья | Страница: 114

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Даниэль ждал в кабинете минут сорок, пока жена профессора, Герда, не позвала его к Нойгаузу. Крошка, кукла, она была признана самой красивой девушкой Вены в конце двадцатых годов, когда еще не знали, что красота у женщин начинается после метра восьмидесяти.

— Пять минут, — шепнула она, и Даниэль кивнул.

Старик сидел на кушетке, опираясь спиной о большие белые подушки. Но волосы его и сам он были белее подушек.

— Хорошо, что ты пришел, — кивнул старик. — Герда говорила, что ты выступал по телевизору. Но она забыла, о чем была передача.

— Это про войну меня расспрашивали, как я у немцев переводчиком служил, — сказал Даниэль.

— Вот-вот, я тоже хотел тебя спросить: а в бане ты с ними не мылся?

— Один раз. Баня парная была, пара много. Не разглядели. От страха так съежился, что не разглядели. Но я уже приготовился к разоблачению, — признался Даниэль.

— Да… Я хотел с тобой проститься. Видишь, ухожу, — он улыбнулся умным носатым лицом, закрыл глаза, — ухожу к моему Учителю, к твоему Богу.

В дверях уже стоял сын профессора. Герда, отвернувшись к окну, пристально разглядывала большую акацию. Потом она проводила Даниэля вниз, поблагодарила и пожала руку.

Говорят, что когда Нойгауз встретил свою жену, над ее головой загорелся золотой венчик, и он понял, что это его суженая.

Говорят, что однажды оба их ребенка — сын и дочь — заболели менингитом и почти умирали, Нойгауз договорился с Богом, чтобы они остались жить. Они выжили, но своих детей у них нет. Всю жизнь они работают с чужими: сын — директор школы для детей с задержкой развития, а дочь учит глухонемых разговаривать.

Говорят, что когда Нойгаузу делали операцию на сердце, один его богатый друг принял обет, что если больной выживет, он все свое богатство раздаст бедным. И Нойгауз разорил его.

Говорят, что во время лекции Нойгауз снимал с себя кипу, помахивал ею вокруг головы и клал на стол:

— Это текстиль! Понимаете, это текстиль. Он не имеет отношения к проблемам веры. Если вы пришли на мои лекции учиться вере, вы ошиблись дверью. Я могу научить думать. Но не всех!

Про него рассказывали притчи и анекдоты, как про Раббана Иоханана Бен Заккая…

Жаль, что Хильда ходила на его занятия всего два семестра. Что-то помешало ей… Да, организовали детский садик при общине, и она не могла ездить так часто в Иерусалим.

Мотор работал нежно и без натуги, и Даниэль миновал Латрун. На противоположной стороне — Эммаус. Наверное, как раз в это время, в короткие сумерки за вечерней трапезой, сошлись здесь два путника с третьим, незнакомцем. Говорили и не узнали его. Теперь здесь небольшой монастырь, растят лозу и оливы, и на этикетках их продукции написано «Эммаус».

Стемнело, Эммаус остался позади, и он ехал по дороге на Тель-Авив. Он хорошо представлял себе маршрут — через Тель-Авив на Хайфу, и, десяти километров до нее не доезжая, свернуть на кибуц Бейт-Орен. Дивные места, лучшие горные виды Израиля. Там уже Кармель. Еще двадцать километров, и монастырь. Вечерняя молитва. Четыре часа сна. Будет ли к утру жив Нойгауз? Или уже уйдет «к моему Учителю, к твоему Богу»… как он сказал. Как красиво уходит — в кругу семьи, друзей и учеников. Какую жену ему послали… А видел ли я золотой венчик над головой Марыси? Конечно, видел. Не венчик, а сияние моей собственной любви, обращенное на нее. И Хильда сияла этим же светом женственности и душевной невинности… Сколько их было, чудесных женщин, — и все они были не для него? Не было для него заготовлено ни Марыси, ни Хильды, ни Герды… Волосы, собранные в косу или в пучок, или кудри по плечам, их шеи, плечи, пальцы, груди и животы… Как хорошо жить с женщиной, с женой, образуя единую плоть, как профессор Нойгауз и его Герда… и даже безумные Ефим с Терезой утешаются друг в друге… А я с тобой, Господи, слава Тебе…

Дорога была почти пустая — будний день, вечер, с работы уже вернулись, цепочки и скопления огней сменялись темнотами, прорезанными блуждающими световыми иглами прожекторов.

Какой бесконечный опыт смерти. Посчитать невозможно, сколько людей умерли и были убиты на моих глазах. Копал могилы, закрывал глаза, собирал куски разорванных тел, исповедовал и причащал, держал за руку, целовал, утешал родственников, отпевал, отпевал, отпевал… Тысячи покойников.

Есть две смерти, которые никуда не ушли, эти двое справа и слева стоят, тощий огромный лесник и слабоумный мальчишка, которых отправил на расстрел в 42-м году… Сказал — вот эти. Лжесвидетель. И двадцать молодых и здоровых мужиков были спасены, а предатель был расстрелян, а вместе с ним деревенский дурачок, ни в чем не повинный… Что же я сделал? Что я сделал тогда? Еще одного святого для Господа, вот что я сделал…

И никогда еще не было такого легкого прощания, как с Нойгаузом, — естественного, как будто приятели расстаются на время, чтобы вскоре встретиться. Великий Нойгауз! А ведь он не раз смеялся над идеей Спасения. Сначала надо тренироваться здесь, на земле, — научиться спасаться от местных неприятностей: комаров, боли в желудке, гнева начальника, сварливости жены, капризов детей, громкой музыки от соседей, и если здесь получится, есть надежда, что получится и там.

С кем я всю жизнь воюю? За что? Против чего? Кажется, я вносил много страсти, много личного. Наверное, я ревнив не по разуму… Может, я слишком еврей? Я знаю лучше, чем другие? Нет, нет… Все-таки нет! Просто я отчетливо видел, где Ты есть, а где Тебя нет. Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй…

Так славно соединялся ровный шум мотора, привычное молитвенное бормотание, вспышки встречных фонарей, отвечающие свету фар, и даже чередование огней и темнот. Все имело какой-то хороший ритм, согласованный со всеми остальными звуками, шумами, движениями, и даже стук собственного сердца точно вписался в общую партитуру. Наверное, так чувствуют себя жокеи, гонщики и пилоты, составляя одно целое с иноприродным созданием.

Опять подумал о Нойгаузе: весь мир так прекрасно согласован, и только его сердце запинается, забыв о священном порядке — систола-диастола, невидимый водитель в синусно-предсердном узле сбивается, и ритмичная волна не гонит возбуждение через предсердия к желудочкам, и не совершается то, что совершалось многие годы из минуты в минуту, в глубокой тайне от того, кто носит сердце в груди и совершенно не задумывается об этом непрекращающемся всю жизнь биении…

Он давно уже проехал Тель-Авив, сделал резкий поворот вверх по горе к Бейт-Орену. Дорога была однорядная, узкая, и хотя встречных машин не было, он сбавил скорость. От этого налаженный ритм немного сбился, потому что мотор заурчал на более низких нотах. На резком подъеме мотор напрягся, чихнул и собрался было заглохнуть. Но не заглох, и машина поползла дальше. Небольшой перевал был совсем рядом, и вот он открылся темным простором с далекими огнями и береговой полосой, окантованной двойной цепью фонарей. Дальше дорога шла под уклон, довольно плоско, но извилисто. Даниэль придерживал, слегка подтормаживал, пока вдруг не почувствовал, что тормоз плохо слушает, и он нажал его до отказа, но машина все ускорялась под горку. Дорога вильнула, он ловко вписался в поворот. Хотя он включил первую скорость, но машина разгонялась все сильней и в следующий поворот уже не вписалась… Сбив ограждение, как легкую веточку, она полетела вниз метров десять и грохнулась о каменистый склон. Огонь взмыл вверх двумя густыми рукавами, машина медленно повернулась, нашла единственный провал между двумя каменными грядами и загрохотала вниз, вильнув красным шлейфом. От места ее приземления вверх, к дороге, побежал огонь — вспыхнула сухая трава, и через мгновение огонь добрался до дороги. Теперь он шел только вширь — дорога образовывала естественную преграду, за ней была круча, на которой никакой травы не росло…. Ниже дороги по обе стороны разбегался огонь. Было очень красиво и очень жутко.