И так далее, и тому подобное.
Типичное письмо Уильяма.
А может, он в последний момент не сдержался и написал ей что-то красивое? Вдруг это красивое, нежное послание, что-то вроде любовного письма, милой, теплой записки с благодарностью за то, что она отдала ему тридцать лет жизни, за то, что выгладила миллион рубашек, приготовила миллион блюд, миллион раз расстелила постель? Может, он написал нечто такое, что она будет перечитывать снова и снова, по крайней мере раз в день, и будет хранить вечно в шкатулке на туалетном столике вместе со своими брошками.
Не знаешь, что и ждать от человека, собирающегося умирать, подумала про себя миссис Перл и, засунув письмо под мышку, поспешила домой.
Войдя в дом, она тотчас же направилась в гостиную и опустилась на диван, не снимая шляпу и пальто. Затем раскрыла конверт и извлекла его содержимое. В конверте оказалось пятнадцать-двадцать страниц белой линованной бумаги, сложенных вдвое и скрепленных вместе скрепкой в левом верхнем углу. Каждая страница была исписана мелким аккуратным почерком с наклоном вперед, так хорошо ей знакомым, но, когда она увидела, сколько написано и в какой аккуратной деловой манере, — а на первой странице даже нет учтивого обращения, каким начинает всякое письмо, — она заподозрила неладное.
Она отвернулась и закурила. Затянувшись, положила сигарету в пепельницу.
Если письмо о том, о чем я догадываюсь, сказала она про себя, то я не хочу его читать.
Но разве можно не прочесть письмо от покойного?
Можно.
Как сказать…
Миссис Перл бросила взгляд на пустое кресло Уильяма, стоявшее по другую сторону камина. Большое кресло, обитое коричневой кожей; за долгие годы ягодицы мужа проделали в нем вмятину. Выше, на подголовнике, — темное овальное пятно. Он обычно читал в этом кресле, а она сидела напротив на диване, пришивая пуговицы, штопая носки или ставя заплаты на локти пиджака, и его глаза то и дело отрывались от книги и устремлялась на нее, притом взгляд был внимательный, но какой-то до странности безучастный, точно что-то подсчитывающий. Ей никогда не нравились эти глаза. Они были голубовато-ледяными, холодными, маленькими и довольно близко посаженными; их разделяли две глубокие вертикальные морщины неодобрения. Всю жизнь эти глаза следили за ней. И даже теперь, после недели одиночества, проведенной в доме, у нее иногда возникало тревожное чувство, будто они по-прежнему тут и глядят на нее из дверных проемов, пустых кресел, в окна по ночам.
Она медленно раскрыла сумочку и достала очки. Потом, держа страницы высоко перед собой, чтобы на них падал вечерний свет из окна у нее за спиной, начала читать:
«Это послание, моя дорогая Мэри, предназначено только для тебя, и оно будет вручено тебе вскоре после того, как меня не станет.
Не волнуйся, когда увидишь всю эту писанину. С моей стороны это всего лишь попытка подробно объяснить тебе, что Лэнди намерен проделать со мной и почему я согласился на то, чтобы он это сделал, а также каковы его замыслы и надежды. Ты моя жена и имеешь право знать все. Я бы даже сказал, что ты обязана это знать. В последние несколько дней я весьма настойчиво пытался поговорить с тобой о Лэнди, но ты упорно отказывалась меня выслушать. Это, как я тебе уже говорил, очень глупая позиция. Главным образом она проистекает от невежества, и я абсолютно убежден, что, если бы только тебе были известны все факты, ты бы незамедлительно изменила свою точку зрения. Вот почему я надеюсь, что, когда меня с тобой больше не будет, а твое горе поутихнет, ты согласишься внимательнее выслушать меня с помощью этих страниц. Клянусь тебе, что, когда ты прочитаешь этот рассказ, твое чувство антипатии исчезнет и на его место заступит энтузиазм. Я даже осмеливаюсь надеяться, что ты будешь немного гордиться тем, что я сделал.
Когда будешь читать, прости меня, если сможешь, за холодность изложения, но это единственный известный мне способ донести до тебя то, что я хочу сказать. Видишь ли, по мере того, как кончается мой срок, естественно, что меня переполняют всякого рода чувства. С каждым днем мне становится все тягостнее, особенно по вечерам, и если бы я не старался сдерживаться, мои чувства выплеснулись бы на эти страницы.
У меня, к примеру, есть желание написать что-нибудь о тебе, о том, какой хорошей женой ты была для меня в продолжение многих лет, и я обещаю тебе, что если у меня будет время и останутся хоть какие-то силы, это будет следующее, что я сделаю.
У меня также есть сильное желание поговорить о моем Оксфорде, в котором я жил и преподавал в последние семнадцать лет, рассказать что-нибудь о его величии и объяснить, если смогу, хотя бы немного из того, что это значит иметь возможность работать здесь. В этой мрачной спальне мне теперь являются все те места, которые я так любил. Они ослепительно прекрасны, какими и всегда были, а сегодня почему-то я вижу их более отчетливо, чем когда-либо. Тропинка вокруг озера в парке Вустер-колледжа, где гулял Лавлейс. [61] Ворота в Пемброук-колледже. Вид западной части города с башни Магдалины. Здание Крайстчерч-колледжа. Маленький сад с декоративными каменными горками, где я насчитал больше дюжины сортов колокольчиков, включая редкую и изящную С. Вальдстейниану. Вот видишь! Я еще не подступился к тому, что хотел сказать, а уже ухожу в сторону. Поэтому позволь мне теперь приступить к делу; дальше читай медленно, моя дорогая, без всякого чувства скорби или неодобрения, что только затруднит тебе понимание. Обещай же мне, что будешь читать медленно, и, прежде чем начать, возьми себя в руки и наберись терпения.
Подробности болезни, столь неожиданно сразившей меня в середине моей жизни, тебе известны. Нет нужды тратить время на то, чтобы останавливаться на них, разве что мне следует сразу же признаться: как же глупо было с моей стороны не обратиться к врачу раньше. Рак — одна из немногих болезней, которые современные лекарства излечить не могут. Хирург может оперировать, если рак не слишком далеко распространился; однако что касается меня, я не только чересчур запустил болезнь, но рак еще имел наглость напасть и на мою поджелудочную железу, сделав в равной мере невозможным как хирургическое вмешательство, так и надежду на то, чтобы выжить.
Жить мне оставалось от месяца до полугода, жить только затем, чтобы все больше мрачнеть с каждым часом, как вдруг явился Лэнди.
Это было шесть недель назад, как-то во вторник утром, очень рано, задолго до того, когда приходишь ты, и едва он вошел, я понял — он что-то задумал. Он не подкрался ко мне на цыпочках с робким и смущенным видом, не зная, что сказать, как остальные мои посетители. Лэнди явился уверенным в себе, улыбающимся, подошел к кровати и, остановившись, поглядел на меня сверху вниз с безумным веселым огоньком в глазах, а потом сказал:
— Уильям, мальчик мой, это прекрасно. Именно ты мне и нужен!
Мне, пожалуй, следует объяснить тебе, что, хотя Джон Лэнди и не был никогда у нас в доме, а ты редко, если вообще когда-нибудь, встречалась с ним, я был дружен с ним не меньше девяти лет. Разумеется, я, прежде всего, преподаватель философии, но, как ты знаешь, в последнее время я довольно основательно увлекся психологией. Поэтому наши с Лэнди интересы частично совпали. Он замечательный нейрохирург, один из самых искусных, а недавно был настолько любезен, что позволил мне ознакомиться с результатами своей работы, в частности в области воздействия фронтальной лоботомии на различные типы психики. Поэтому ты понимаешь, что, когда он неожиданно появился у меня во вторник утром, нам было о чем поговорить.