Сорок дней Муса-дага | Страница: 183

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Родники и ручьи, текущие в долину, ничуть не сдались, они вырыли себе новые русла и, дымясь, вырывались на поверхность земли в полосе пожара, точно горячие целебные источники.

Сато встретила процессию с телом Стефана в маленьком неприметном ущелье, которое вело вверх к предпоследней полосе обороны на юге. Нуник с ее присными так медленно продвигалась вперед не только оттого, что пришлось сделать крюк из-за лесного пожара: свиту ее составляли старики и немощные, это и было главным препятствием. Ибо на сей раз к крепким, жилистым плакальщицам присоединились все убогие, что таились на дне долины. За процессией на почтительном расстоянии следовали даже умалишенные женщины, ибо для кладбищенской братии они были изгои и как бы вне закона. Из этого явствует, что даже невообразимо низкий разряд человечества всегда найдет объект, с которым сочтет ниже своего достоинства «поддерживать знакомство». Бедные дурочки нарочно тараторили, будто полагали, что, сохраняя невозмутимость, они показывают свое превосходство перед теми, кто их презрел.

Ход процессии замедлялся тем, что несли погребальные носилки слепцы с развевающимися на ветру кудрями пророков. Нуник назначила их носильщиками, потому что они были немногими из кладбищенской братии, у кого ноги-руки еще не вовсе ослабли. Сама она шла впереди, а Вартук и Манушак длинными пастушьими посохами направляли слепцов, ограждая от стволов деревьев, кустов и обломков скал; так подгоняют лениво мотающих головой буйволов, расчищая им дорогу.

Тело Стефана в белом саване покоилось на старинных, богато изукрашенных погребальных носилках; десяток таких еще можно было найти в церкви и на погосте Йогонолука. В благодатные мирные годы, когда неделями не случалось никому помереть, и доходы псаломщика начинали скудеть, он прокрадывался ночью в церковь и стучал колотушкой по прогнившим погребальным носилкам. И поколачивая, твердил шепотом заклятие, которому научил его предшественник, рекомендовав сие, как надежное средство подзадорить обленившуюся смерть:

«Древо божье, не дремли, хлеб насущный мне верни!»

Сато носилась вокруг процессии, как щенок, которому ничего не стоит три-четыре раза пробежаться взад и вперед по дороге. Она все ближе подбиралась к носилкам; колыхаясь в такт тяжелым мерным шагам слепцов, они плыли вперед. Ее безжалостные и жадные глаза ощупывали детское тело, накрытое простыней.

Откинуть бы покров с его лица, поглядеть бы, каков Стефан мертвый! До чего же ей этого хотелось!

Потом, когда шествие почти перевалило гору, она во всю прыть помчалась к лагерю. Ей хотелось первой разбудить Авакяна и Кристофора и предстать перед народом вестницей смерти Багратянова сына. Едва рассвело, мертвец и его колченогая, бредущая ощупью свита достигли главной площади Города. Носилки поставили у подножия алтаря.

Плакальщицы со всей братией уселись вокруг. Нуник открыла лицо мальчика. Она исполнила поручение Тер-Айказуна, как могла. Труд подлежит оплате. В бесспорном порядке.

Но вот чуть слышно раздалось прерывистое жужжание надгробного плача.

А Стефан стал похож на восточного принца; таким, когда он впервые надел национальный костюм, в ужасе увидела его мать.

И хотя Нуник насчитала сорок ран, колотых и рубленых, и множество ушибов на всем теле, хотя позвоночник у него был перебит, а горло перерезано зверской рукой, лицо убитого не исказила мука.

Казалось, из-под навеки сомкнутых ресниц Стефан все еще видит так страстно ожидаемого отца, который, наконец, показался из высокого вокзального портала. С лица этого сорокакратно убитого мальчика ничто не согнало улыбку радости: ведь он снова в объятиях отца.

Смерть пришла к нему в его отсутствие. По воле бога страшная мученическая смерть коснулась его лишь как дальняя весть о чьей-то гибели. И лишь теперь он стал самим собою, этот мятущийся принц.

Первым, кто вышел на Алтарную площадь и в изумлении отшатнулся, увидев погребальные носилки и окруженный похоронной процессией алтарь, был Грикор, аптекарь.

Накануне вечером Тер-Айказун самолично освободил Саркиса Киликяна и направил в прежнюю его часть на Южном бастионе.

Грикору жаль было расставаться с Киликяном, который, находясь под арестом, несколько суток провел с ним в бараке. Аптекаря за время его болезни совсем забросили. Последователи его, учителя, перестали бывать у него не столько из-за военной службы, сколько потому, что, почитая себя с недавних пор людьми дела, чувствовали легкое презрение к своему прошлому беспочвенных мечтателей. Гонзаго, с которым Грикор охотно беседовал, бежал. Старый друг аптекаря, эким Петрос притащится порой к одру больного Грикора, а сам — в чем только душа держится! — осмотрит, глубокомысленно и беспомощно качая головой, изуродованные суставы больного, да и все. Одиночество Грикора стало, если подсчитать, вдвое длиннее, потому что из двадцати четырех часов он спал час-два, да и то всегда только в полдень. Ночью же, как свойственно многим мудрецам и гениям, он жил просветленной, исполненной высоких чувств жизнью.

В первые две ночи присутствие арестованкого Киликяна в запертой лачуге было для Грикора непереносимо. На третью ночь это ощущение помехи от присутствия постороннего превратилось в странную потребность видеть арестанта, говорить с ним. Не уступил он этой потребности только потому, что не хотел уронить авторитет Совета уполномоченных, в состав которого сам входил.

На четвертую ночь чувство одиночества овладело им с такой силой, что Грикор ничего с собой поделать не мог. Превозмогая отчаянную боль, он встал с кровати, дотащился до двери в «карцер», достал из тайника опухшей, узловатой рукой ключ и с трудом отпер ее.

Саркис Киликян лежал с открытыми глазами на циновке.

Аптекарь его не разбудил, и Киликян не удивился его приходу. Руки и ноги Киликяна были связаны, но так милосердно, что он мог свободно двигаться. Грикор поставил керосиновую лампу на пол и сам сел подле нее. Ему было до глубины души стыдно этих связанных рук и ног. И чтобы сравняться с Киликяном, показал свои бедные руки:

— Мы оба скованы путами, Саркис Киликян. Но мои путы причиняют большую боль, чем твои. К тому же я и завтра буду их носить. Так что не жалуйся.

Киликян вскинул на него равнодушные глаза:

— Я не жалуюсь.

— Может, было бы лучше, если бы жаловался…

Аптекарь протянул арестанту бутылку водки.

Тот задумчиво отхлебнул. Старик с сосредоточенным видом тоже отпил. Потом оглядел арестанта:

— Я знаю, ты учился… Студентом был… Может, хочешь, пока ты здесь, книжку почитать?

— Слишком поздно ты пришел с этим, аптекарь.

— На каких языках ты читаешь, Киликян?

Киликян угрюмо, точно нехотя, проворчал:

— Могу и на французском, и на русском, если понадобится…

Гладкое лицо мандарина с трясущейся козлиной бородкой печально поникло:

— Видишь, что ты за человек, Киликян…