Сорок дней Муса-дага | Страница: 185

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вопли Шушик напоминали не стон страдалицы-матери, а вой раненого зверя, — этим воем зверь как будто прощается с жизнью.

Шушик окружили женщины, — ее, которая и здесь, на Дамладжке, жила на отшибе, не сближаясь с соседями. А сейчас ей со всех сторон шептали, уговаривали не падать духом; ведь по всему ясно — шептали утешительницы, — что Гайк спасся и не сегодня-завтра будет под крылышком Джексона. Если бы его прикончили, он наверняка лежал бы тут же. У молодого Багратяна не было той силы, а главное, той смекалки, которая есть у Гайка, и она с божьей помощью благополучно доведет его до цели. Шушик не слушала утешений. Она стояла согнувшись, прижав руки к груди, и монотонно причитала, будто взывала к земле.

В качестве свидетельницы предстала Нуник. Старуха откинула покрывало с изъеденного волчанкой лица. Несмотря на то, что жить в долине означало жить под постоянной угрозой смерти, Нуник по-прежнему располагала среди населения тайными источниками сведений, они не иссякли. Она поклялась, что сын Багратяна появился один, без спутников, в окрестностях деревни Айн-Джераб, что там его схватили двое новоселов-турок и доставили к мюдиру. Но и сама правда не помогла. Шушик не поверила. Тогда женщины по знаку Тер-Айказуна стали осторожно оттеснять ее к главной улице. Прикасаться к ней они не смели, могучее ее телосложение внушало им почти суеверный страх. И вдруг вдова Шушик смирилась. Женщины удвоили старания, утешительный шепот усилился. Мать Гайка и впрямь будто становилась спокойней, будто вновь обретала надежду по мере того, как ее уводили все дальше от мертвеца.

О тоске по человеческому теплу говорили движения Шушик; и то, как бессильно поникла ее маленькая голова, и то, как ее нелепое большое тело клонилось к обступившим ее грациозным, хрупким фигуркам утешительниц. Она обняла за плечи двух, что стояли поближе, и покорно дала себя увести.

Но когда на Алтарной площади показался Габриэл Багратян, сопровождаемый плачущим Авакяном, ни одна душа не решилась к нему подойти. Напротив. Толпа отступила довольно далеко, так что между алтарем и Габриэлом образовалось свободное пространство. Даже плакальщицы и нищие встали и скрылись в толпе. Только Тер-Айказун и эким Петрос остались на своих местах.

Габриэл, однако, не кинулся к алтарю, даже замедлил шаг. Вот и свершилось то, что пять дней и пять ночей рисовал он себе ежеминутно, исступленно и беспощадно. Уже не было сил испить до дна чашу действительности. Он нерешительно отсчитывал шаг за шагом расстояние между собою и сыном, точно стремясь отдалить хоть на несколько секунд последнее: окончательную уверенность. А тут еще ему стало казаться, что все его тело иссыхает. Началось с глаз. Глаза жгло от этой сухости, он моргал, но веки не увлажняли глаз. Потом пересохло во рту. Как кусок, толстой сморщенной кожи пристал язык к шершавому нёбу. Габриэл пытался глотнуть и не мог, — не было слюны. В раскаленной гортани закипали противные пузырьки воздуха и тут же лопались. Но самое страшное было то, что он не мог собраться с мыслями. Вся суть его словно пятилась от боли, которая зияла в нем как дыра. А он не понимал, что эта дыра — есть Ничто, что эта пустота и есть настоящая боль. Он злобно спрашивал себя: что случилось? Почему я больше не страдаю? Почему не кричу? Почему у меня нет слез? Даже горькое чувство обиды на Стефана не прошло. А ведь здесь лежало его дитя, которое он любил. Но Габриэлу никак не удавалось запечатлеть в душе лицо мертвого. Его пересохшие глаза видели только большое белое и маленькое желтоватое пятно. Ему хотелось направить мысли на совершенно определенные вещи, подумать о тяготевшей на нем вине. Он ведь забросил мальчика и потом унизил, подтолкнул его к бегству. Он осознал это в последние дни. Однако мысли Габриэла не ушли далеко; из зияющей дыры потянулись обыкновеннейшие картины и подробности и стали мыслям поперек дороги, хоть большей частью никакого отношения к Стефану не имели. Но тут из той же дыры вынырнула греховная потребность (тоже, верно, бесовское наваждение!), которую он, казалось, много недель назад победил: курить! Найдись в тот миг сигарета, — кто знает? — он, может, и взял бы ее в рот к ужасу всего народа. Не отдавая себе отчета, он шарил в карманах. В эту секунду он страдал за своего мальчика, которого он и сейчас покинул.

Почему он был так далеко от Стефана, что даже не видел его лица? Однажды на вилле в Йогонолуке он сидел у кровати сына и подслушивал его сны; на столе тогда лежали неумелые его чертежи, карты Дамладжка. И теперь они вновь едины, он и его мальчик, который все, чем был он сам, навсегда уносит с собой. И Габриэл Багратян стал на колени перед мертвым, чтобы его слепнущие глаза в последний раз запечатлели это нетерпеливо ожидающее личико.

Тер-Айказун, Алтуни и все другие видели вождя сопротивления таким, как обычно, — в охотничьем костюме и тропическом шлеме. Они увидели, как он медленно, чуть пошатываясь, подошел к погребальным носилкам. Потом увидели, как он беспомощно стоит, ловя ртом воздух, и все время нерешительно то будто тянется, то отталкивается руками. Они увидели, что он не в силах смотреть на мертвого сына и потому отворачивает голову. Когда же он, наконец, молча пал на колени перед трупом, в сердцах тысячи молчащих людей пронеслось мгновение, равное вечности.

И вот лицо Габриэла легло на лицо Стефана. Казалось, он уснул, или так и умер — на коленях, припав лицом к лицу сына. Тропический шлем свалился наземь. Из-под сомкнутых век не выкатилось ни одной слезы. Но все женщины и многие мужчины плакали. Смерть Стефана казалось, снова сблизила этих людей с чужим. Как только в сердцах толпы миновало пронесшееся бесконечное мгновение, Тер-Айказун и доктор Петрос под руки подняли стоящего на коленях отца. Не вымолиив ни слова, они увели его, и он послушно пошел с ними. И когда они уже далеко отошли от Города и завидели Три шатра, Тер-Айказун, который шел по правую руку Багратяна, сказал коротко:

— Габриэл, сын мой, помни, что он опередил тебя всего на несколько обыденных дней.

Но доктор Петрос, шедший слева, горько и устало возразил:

— Габриэл, дитя мое, помни, что наступающие дни будут не обыденными днями, а сущим адом, и благослови ночь.

Багратян ничего не сказал, но остановился и раскинул руки, преграждая им путь. Они поняли и повернули обратно, оставив его в одиночестве.

Температура у Жюльетты больше не падала. Казалось, ее бесчувственное состояние дошло до предела. Она перестала дергаться, метаться, бормотать, хрипеть, задыхаться, лежала вытянувшись, неподвижно, и только дыхание короткими толчками вырывалось из обметанных губ. Наступил ли согласно законам этой болезни кризис, который в несколько часов решал: жизнь или смерть?

Искуи больше не тревожилась о Жюльетте, помрет или выживет — ее воля. Не вспоминала Искуи и о мрачных угрозах брата, — он поклялся навсегда отречься от нее, если она в полдень не уйдет от Багратянов.

В палатке стоял Габриэл, выпрямившись во весь рост, — почти касался головой потолка. Вид у него был, пожалуй, даже более отстраненный от мира, чем у лежавшей в горячке жены; он не узнавал Искуи.

Она скользнула на пол, припала головой к его коленям. Сейчас она не так терзалась гибелью Стефана, как муками Габриэла. Она одна знала, какой ранимой и алчущей света была его душа. И все же он решился взвалить на свои израненные плечи этот пылающий мир, весь Дамладжк. А близкие подрезали ему крылья, — сначала Жюльетта, потом убитый сын.