Ее старые знакомые давно не отваживаются здороваться с ней. Она отвечает на приветствия лишь тех господ, которых узнаёт, а своих старых знакомых она как раз не узнаёт. Пристальным детским взглядом смотрит она в их лица, но — пусть они при этом понимающе улыбаются и льстят, — при всем желании не может их вспомнить.
И с Оскаром, который совершает теперь триумфальную поездку по Европе, произошло ранее то же самое. Напряженные детские глаза не узнавали его, и ничего не мог он в них прочесть, кроме равнодушия светской дамы, удивленной назойливым взглядом. Оскар, однако, недолго оставался в смущении, ничего не сказал, и это еще раз доказывает, что мужчина тщеславнее женщины.
Кто упрекнул бы Людмилу за ее плохую память? Кровью своей война смыла и все другие воспоминания. Давно уже она — жена влиятельного депутата Республики. Случай распорядился так, что он в дни свержения монархии, полные энтузиазма, был членом той парламентской комиссии, что под председательством известного защитника прав женщин уничтожала «казарменную проституцию» и тем самым решила судьбу Большого Салона. Супруг Людмилы относился к идеалистам, не был замешан ни в одном из многочисленных коррупционных скандалов и, говорят, как политик подает большие надежды. Ну, стоит искренне пожелать ей и государству, чтобы при формировании следующего кабинета он стал министром.
Во взгляде лифтера читались сочувствие и разочарование, но лифт уже заполнился постояльцами. Гораздо охотнее юноша отвез бы наверх молодую красивую даму, чем неаппетитный груз из четырех сухопарых англичанок, которые с невозмутимой серьезностью готовились воспарить к небесам.
Франсина кончиками пальцев держала очень важное письмо, врученное ей при выходе из ресторана, письмо, на которое она бросила лишь беглый взгляд. Она не знала, что в нем, никаких подробностей, не прочла еще ни слова, но написано оно спокойной рукой простодушного Филиппа и получено именно тогда, когда Франсина в полной безопасности и свободна от присутствия Гвидо.
Молодую женщину удивило, что это спасительное мгновение, которое она так горячо вымаливала в течение семи последних ночей, теперь, став реальностью, не всколыхнуло в ней сильных чувств, не вызвало прилива счастливой восторженности. Вероятно, этим удивлением и жаждой испытать более определенные ощущения легко объяснить то обстоятельство, что Франсина, не дожидаясь возвращения лифта, направилась к широкой, покрытой красным ковром лестнице, которая плавно развертывающейся лентой вилась вверх по спирали вокруг бездонной шахты роскошного отеля.
Освобождение приходилось праздновать, не ощущая в полной мере его торжественности. Еще сегодня, — когда на исходе недели достигнут был предел неизвестности, — любая надежда мнилась неосуществимой, и в ясном, сосредоточенном сознании Франсины неотвязно теснились предполагаемые меры предосторожности, готовность ко лжи и нежелательные последствия, казавшиеся неизбежными.
Она все хорошо обдумала. Ей не хватало строгости к себе самой. Филипп? Ну, права Филиппа беспокоили ее меньше всего. Разве у него есть на нее права? Права, что достигаются преимуществами и заслугами?
Но обманывать родителей, придумывать пошлые отговорки, умалчивать о многом, плутовать, и все это с чистым челом и наигранной веселостью, — как бы она с этим справилась? Ее родители — очень старые люди, они сохранили наивное добронравие давно минувшей эпохи. Не то чтобы она восставала против высокой нравственности. В целом Франсина охотно с нею мирилась, как с любыми условностями и трудностями жизни.
Хоть она и не имела определенного мнения об этих вещах, ей казалось восхитительным, что папа, когда-то министр империи, полностью игнорировал современность, что в день рождения своего давно умершего и забытого монарха он появлялся за обеденным столом в парадном облачении и — даже если о причине такой торжественности ни словом не упоминалось, — устраивал себе тихий и ненавязчивый праздник воспоминаний. Она была слишком молода, чтобы из-за ущемленного сановного высокомерия думать о нынешних временах с обидой и горечью, хотя чувствовала отвращение ко всякой пошлости и опрощению жизни и противостояла новой эпохе тем, что не стригла коротко свои длинные белокурые волосы. Но и старомодная прическа ее не защищала.
Однако теперь наступило избавление! Лишь робко чаемое ею Господь подарил ей! Только так быстро рассеялся бурый густой туман, семь дней ее окружавший, таким естественным образом все осталось по-старому, так скоро все ее переживания оказались дурным сном, даже тенью сна, — что она видела развращенность в удивительной стремительности своего забвения.
Франсина стояла у подножья лестницы. В зале ресторана расставляли к вечеру столы, готовя место для оркестра и танцев. Самое удачное время для бегства. Она подняла голову и окинула взглядом расстояние до ее комнаты на последнем этаже. Пространство, точно высокий собор, выросло над нею так стремительно, что закружилась голова. И на вершине взлетевшей бездны висела огромная люстра — слабо светились, тихо звякали призматические плафоны, и люстра покачивалась на непонятно откуда взявшемся сквозняке.
Франсина думала о месте паломничества, куда мать взяла ее однажды в детстве. Сотня с лишним ступеней вели к высокой церкви среди скал. И мама, удрученная и подавленная, во искупление греха взбиралась по ступенькам на коленях.
Как ничтожны были, наверное, прегрешений бедной, молчаливой женщины, из-за которых она так благоговейно и покорно претерпевала наказание! Времена изменились, и вера ослабла. Она, Франсина, никогда не стала бы ползти по сотне ступеней к церкви на вершине, но все-таки могла пренебречь комфортабельным лифтом и покаянно пройти по красному ковру широкой лестницы роскошного отеля — в лучшем своем вечернем платье, с обнаженными руками и плечами.
Медленно поставила она ногу на первую ступеньку.
Путь, который ей предстоял, показался далеким и утомительным, словно одиночное восхождение: на обширном пространстве гостиничной лестницы не видно было ни одного человека, будто Франсину все покинули в этой пустоте, преодоление которой она возложила на себя как епитимью. Однако дело не только в расстоянии.
Ребенком она уже научилась отчитываться о своих проступках без головокружения и слабости. Она выучила, что всякая мечтательность, смутный поток спутанных чувств есть грех, а религия повелевает постоянно исследовать свою совесть. Теперь эта несусветная путаница ощущений была устранена одним махом. В последнее мгновение произошло неожиданное: сам Господь сжалился над собой и возвысил милость над справедливостью.
Поэтому ее священный долг — прежде чем навсегда бросить Гвидо в бездну забвения, прежде чем все оставить, — вызвать в памяти лицо мужа. Но как ни хмурила она брови, как ни морщила лоб, лица Гвидо так и не увидела.
Франсина напряженно вглядывалась в ступеньки, выманивая облик Гвидо из узоров красного ковра. И не увидела ничего, кроме своих тонких, обутых в легкие туфельки ног, которые, — было в этом что-то трогательное, — размеренно ступали перед нею. Но вызвать в воображении этого человека ей не удалось. Ничего в ней от него не осталось — ни лица, ни слов; только его шепот во время того коварно-медленного вальса-бостона, который она, увы, с ним танцевала.