Черная месса | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Стойте! Гром множества литавр. Шествие. Жрецы в желтых паланкинах проносят большие пурпурные знамена. Народ сильно напирает. Я не смотрю на колонну. Я даже хочу отвести взгляд от Сидона, к югу, к горной стране, к бедной полупустынной стране, где бунтовщик против первоначальной гармонии, Яхве, терпит ныне притеснения. Пойдите туда, и скажите мне, где вы и что видите.

Давно уже я не замечал лица и фигуры доктора Грау. Догоревший огарок восковой свечи внезапно вырос и превратился в огромный, безжалостно палящий шар Солнца.

Не знаю, сообщил ли я мои впечатления и переживания тому, кто послал меня в эту страну, еще во сне. Позже Грау знал все.

Солнце жжет, пот течет со лба. Я иду вприпрыжку в толпе пилигримов по желтой, будто вареной улице. Нас более сотни мужчин. Наши бороды серы от пыли. Притом одеты мы в тяжелую дерюгу из шерсти, в черную и белую полоску, а через плечо перекинуты плащи с обтрепанными косматыми краями. Тяжелые мягкие капюшоны давят на головы. Справа и слева от улицы, по всей видимости, тянется пустыня. Все же я сразу замечаю, что эту страну постигла засуха, речной песок запорошил сожженные ивы — их желтый песчаный мех способен обмануть глаз.

Мы проходим мимо омертвелых рощ из оливковых и лимонных деревьев, высохших ручьев, в которых находим еще признаки травы, мимо покинутых глиняных хижин. Мы идем все дальше, глотки высушены жаждой, языки шевелятся в ножнах пыли. Мало живых людей встречает нас на этой улице. Кое-где — погонщик верблюдов со своим животным, повозка с пустыми мешками, шатающийся нищий.

И зловещее множество трупов людей и животных, высохших или еще раздувшихся, лежит в ямах.

— Долго еще?.. — спрашиваю я на незнакомом языке: голос мой цепью заднеязычных и глухих гласных повисает в воздухе.

— До полудня, — слышу я в ответ. Мы идем дальше, все дальше, иссохшие, хрипло дыша.

Вдруг чей-то голос начинает причитать: «О Боже, Боже, Боже, что Ты сделал с нами?»

Раздается сотня голосов, все мы причитаем, и наш жалобный вопль пляшет на плечах взвихренной пыли. Кто-то кричит: «Проклятье Самуилу, что уступил унизительным тщеславным просьбам и помазал царя над Израилем!»

Другой: «Проклятье этой клике князей, властителей и иноземных льстецов, что призывают нас стать язычниками!» Третий: «Мы не хотим, не хотим быть такими, как эти язычники-иноземцы!»

И этот призыв звучит как строевая песня! Нам становится веселее; чахнувшие, шаткие тела набираются сил, наша походка становится ритмичной, горячие пятки бодро топают по дороге: «Не хотим быть как язычники, как чужаки, как чужаки-язычники!»

Мой сосед, старик, задыхающийся от пения, говорит мне: «Как нам предсказано было, так и вышло!

Он забирает сынов наших и сажает их в боевые колесницы, делает их всадниками, а иных, самых благородных, — гонцами перед своими четверками и шестерками коней!

А дочерей наших заставляет смешивать мази, кухарничать во дворце и печь пироги!»

Кто-то из заднего ряда перебил старика: «Не он, не Ахав — злодей!» Его прерывают яростные голоса: «Горе ему, жокею, хлыщу, лакомке, павлину, неженке, онанисту и сластене, горе царю!»

«В стране ничего не осталось, кроме рощ, где они приносят в жертву голубей!» «Ха, ха, бассейны да фонтаны иссякли у них — желтых жрецов, лжецов!» «Огонь, хвала ему, да истребит их!» «Их и их бога Солнца и мух!» «Поистине бог Солнца превратил все у нас в пустыню!» «Проклятье Солнцу, злому, злому Солнцу!»

Меня пригибает в земле. Мы валяемся в пыли. Сотни рук тянутся к небесам. «Проклятие, проклятие Солнцу, богу мух!» И снова идем мы, безмолвные, задыхающиеся, дальше. Я слышу позади голоса: «Не в Ахаве зло — в Иезавели [82] !» — Мы останавливаемся. Мужчины дрожат от возбуждения, когда слышат это имя. Они повторяют: «Да, в ней… в Иезавели!» «Господи, ты поразил нас иноземкой!» «Долой царицу!» «Долой ее вместе с сидонскими проститутками!» «Что с нашими пророками, с нашими святыми мужами?»

Это последнее восклицание обрывается, будто кому-то перехватило горло. Все зажимают себе рты руками.

«Тихо, тихо, тссс…» — бормочут некоторые.

«Они надежно спрятаны от надушенной гадины!»

Вдруг один пилигрим, почти еще ребенок, кричит: «Самария!»

Вдали виднеется город. Большие белые купола прячутся в рощах и парках. Здесь ландшафт не так жестоко опустошен солнцем. Мы даже проходим маленькое озерцо, которое съежилось до вонючей трясины посередине жирного венка из камыша и тростника, но все-таки это вода, вода! Многие из нас не могут совладать с собой, бросаются туда и начинают жадно черпать горстями грязную жижу. Старики крепко держат их за пояса, бранят и проклинают: «Не пейте, вы, сыны Баала, малодушные! Вы пьете чуму, вы прокляты! Не видите разве навозных мух на тине? Не пейте соки мертвых крыс и мочу Сатаны!»

Ужаснувшись, возвращаются испуганные странники в колонну. Кто-то кричит: «Чуму на Иезавель!»

Мы бредем дальше. Солнце в зените. Улица все оживленнее. Повозки, запряженные изнемогающим от жажды скотом, скрипят рядом. Бичи свистят по лопающимся крупам животных, тяжело ступающих в жужжащей туче слепней.

Отряд лучников в рваной одежде возвращается с учебного стрельбища. Трое музыкантов — один с четырехструнной арфой, другой с инструментом вроде волынки, третий с тамбурином, — играют на обочине. Вместе с ними одноглазая старуха, спутанными волосами встряхивая свою высокую шапку с колокольчиками, поет непристойную уличную песенку, по словам и мелодии которой я сразу понимаю, что сочинена она не в этой стране, а прибыла с Севера или даже из-за моря. В ней бесстыдно рассказывается о женской менструации.

Несколько дальше сидит помешанный, который, разорвав на груди одежду, черпает из стоящего рядом горшочка пепел горстями и осыпает им голову.

Он вращает глазами и монотонно напевает, почти блеет:


Увидел я лик его.

Трижды позвал он, хвала ему:

Гераз, Гераз, Гераз!

Трижды позвал он меня: отрок мой,

плохо ты кормишь противень, ковш,

совсем забыл жертву мне приносить.

Побью я тебя, и дом твой сожгу,

чтобы и впредь ты глазами вращал.

Ты и весь дом Авраамов.

Мы идем дальше. Все выше сверкающие на солнце купола Самарии, все оживленнее — улицы. Навстречу нам движется паланкин на плечах четырех бритых слуг — первых безбородых мужчин, которых мы видим. Сидящий в паланкине — тоже без бороды, лысый и тучный. Он, вероятно, евнух, и одет в ядовито-желтую столу. Грудь его татуирована священным иероглифом. Два сухощавых, в желтых одеяниях, жреца следуют за ним, ритмично обмахивая его опахалами. Гордо, неподвижно, с закрытыми глазами сидит он, спрятав руки под платьем.