– Что с вами, друг мой? – с материнской заботливостью спросила его вдова Гонгора. – Как только вы получили эти письма, я весь вечер не спускала с вас глаз. Должно быть, в них сонное зелье, раз вы оцепенели, как во сне. Вот я и пришла разбудить вас. Проснитесь, друг мой. Конечно, хорошо грезить, когда нельзя жить как хочется, но все-таки жить – это лучше, чем грезить.
Хуан-Тигр уронил голову в ладони вдовы и, рыдая, стал целовать их. Дрожащим от волнения голосом донья Илюминада спросила:
– Что с вами приключилось? Я вас хорошо знаю и поэтому думаю, что скорее всего вы получили добрые вести от Коласа и от радости потеряли рассудок: ведь и от счастья люди плачут, как от горя. Ну как, я угадала?
А Хуан-Тигр все рыдал и рыдал, уткнувшись лицом в холодные ладони вдовы.
– Да вы, как ребенок, и слова вымолвить не можете! Впрочем, я вас всегда ребенком и считала, а уж если я так считаю… Ну-ка, закрывайте ларек, а то уж наступило время летучих мышей и бродячих котов. Идите домой, поешьте, попейте, вы же не бесплотный дух. А когда останетесь один, утешьте себя мыслями о Коласе: так вы потихоньку и успокоитесь. И хорошенько выспитесь: утро вечера мудренее. Ну отпустите же мои руки. Выше голову, друг мой!
Хуан-Тигр покорно, ничего не соображая, повиновался. Он уже уходил, когда вдова, легонько похлопав его по спине, ласково сказала:
– Ну и хлопот же вам от этого Коласа… То ли еще будет! Так что, друг мой, крепитесь!
Вернувшись домой, Хуан-Тигр засветил лампу и, сев к столу, уронил на него голову. Он цеплялся за мысль о Коласе, как кающийся грешник – за плеть, которой сам себя истязает. «Смогу ли я спастись? Остаток моей жизни и та, загробная жизнь, что уготовано мне в ней – ад или чистилище? Однажды моим спасением стал Колас, я нашел в нем забвение. Но теперь мне нужно не забвение, а искупление, только искупление! Ах, Колас ты мой, Колас! Крылья у тебя орлиные, а сердце голубиное… Из-за того что тебя отвергла женщина, ты улетел, как пораненная птица. Не захотел причинять ей боли – и сам улетел туда, где тебя никто не увидит и не пожалеет! Ты, сам того не ведая, вразумил меня: я понимаю, как благородно ты поступил, и страдаю от этого больше, чем от моего запоздалого раскаяния, которое жжет меня. Я должен узнать, кто же я на самом деле. Я, тот тигр, которого ты считал честным и достойным человеком! Я должен покаяться перед тобой! Ты будешь меня презирать, ты будешь меня оскорблять! Ах, если бы ты поднял на меня руку! Я с радостью перенесу этот позор, лишь бы только Бог принял его во искупление моего греха, моего преступления! Я встану перед тобой на колени и буду так стоять до тех пор, пока ты не отпустишь мне мои грехи. И только тогда у меня будет надежда, пусть и слабая, на то, что там, на небе, Бог и Энграсия меня простят…»
Настойчивый стук в дверь вывел Хуана-Тигра из оцепенения. На пороге стоял священник дон Синсерато Гамборена, который обычно больше смеялся, чем говорил, содрогаясь от гулкого, монотонного и громкого, как барабанная дробь, смеха. Гамборена был крошечного роста, почти карлик, и очень худой – кожа да кости. Тонкая и блестящая, словно лакированная, кожа цвета кости так плотно обтягивала его голову, что она казалась просто черепом. Одежда на нем была мирская: ветхий шерстяной пиджак с протертыми локтями, перештопанный и перечиненный самим доном Синсерато; узкие, как чехлы для зонтиков, брюки – такие короткие, что они не прикрывали изношенных штиблет на резиновой подошве, обнажая волосатые лодыжки. А полысевший и побуревший от старости бесформенный цилиндр делал дона Синсерато похожим на чернильный пузырек с пробкой от литровой бутылки. Гамборена сказал Хуану-Тигру, что зашел за ним по пути к донье Марике, где без него, Хуана, скучают. Это известие было изложено доном Синсерато в оригинальнейшей, только ему присущей манере – в форме эллиптических, не связанных между собой сентенций. Дон Синсерато был основателем, директором и попечителем приюта для глухонемых и слепых, существовавшего исключительно на его собственные – скуднейшие – средства. Постоянное общение с подопечными выработало у дона Синсерато привычку изъясняться с предельным лаконизмом. Его высказывания (хотя сам Гамборена и не думал, что они могут показаться остроумными) перемежались то барабанной дробью смеха, то колокольным звоном кашля, такого же гулкого и продолжительного, как смех. Карнавальный смех отличался от заупокойного кашля лишь формой раскрытого рта: при кашле он принимал очертания, свойственные трагической маске, а при смехе – комической.
Хуан-Тигр не стал спорить с доном Синсерато и пошел вместе с ним. Донья Марика встретила гостей радостным щебетанием и взмахами огромного веера из птичьих перьев. Свой лысый, без единой волосинки, череп она каждое утро раскрашивала жженой пробкой, рисуя локоны, разделенные пробором, который донья Марика прочерчивала вязальной спицей. Ее безгубый сморщенный рот был похож на петельку, а глазки казались мышиными. Вся она – воплощенное жеманство, приторная льстивость, надоедливое кокетство. И если Гамборена сопровождал каждое свое высказывание веселым смехом, то донья Марика, со своей стороны, видела подвох в каждом высказывании собеседника, которого старушка (а ей было уже за семьдесят) кокетливо похлопывала веером по плечу или по щеке, вовсе не задумываясь о том, что в ее возрасте это выглядит довольно нелепо. То и дело вытаскивая из кармана леденцы, она заглатывала их своими беззубыми деснами, чмокая, как сосущий грудь младенец.
Эрминия, сидевшая в темном уголке, приветствовала Хуана-Тигра произнесенным нараспев «Добрый вечер». При этом она, с намеком на реверанс, слегка привстала со стула, не подняв, однако, головы от своего рукоделия. В присутствии Хуана-Тигра Эрминия испытывала неодолимый страх и не осмеливалась даже взглянуть ему в лицо. Пока он оставался у них в гостях, она вязала в темном углу, уверяя, что для этого ей не нужно света.
Старуха и священник, после того как к ним присоединился Хуан-Тигр, возобновили прерванную партию. Хуан-Тигр скорее угадывал, чем видел прячущуюся во мраке таинственную фигуру Эрминии: лицо было от него совершенно скрыто. Да он и понятия не имел, какое оно, это лицо, поскольку ни разу не обращал на него внимания. Теперь же, придя в себя после недавних переживаний, Хуан-Тигр опять очутился во власти прежних чувств. Любопытство, страх, ненависть и желание отомстить той женщине, которая отвергла Коласа, овладели им с новой силой.
«Это мы, барышня, еще посмотрим, кто кого… Вот ты отказала кавалеру, равного которому нет в целом свете. Или ты ждешь, что к тебе посватается прекрасный принц? Да еще, говорят, ты не желаешь жить под одной крышей со мной? Интересно, почему бы это? Можно подумать, будто я какая-то мерзкая, вонючая скотина! Ишь, принцесса на горошине, что ты о себе возомнила! Да кто ты такая? Или у тебя, можно подумать, кровь голубая? Твой отец, Валенсией, был всего-навсего бродячим торговцем, который носил товар на спине, как верблюд или улитка. Люди говорили, что этот мошенник был и на руку нечист, такты, голубушка, не забывай об этом… А твоя мать… Тоже мне семейка – горе-торговцы, голодранцы! Все обдиралы, обманщики – и отцы, и дети! Это у них в крови: все они ворюги, негодяи… Ну так и что же из всего этого следует? А вот что. Ты уж извини меня, мое золотко, но вот что я тебе скажу. Помнится, что твоя фамилия по отцу – Буэнростро. [29] Ну-ка, Эрминия Буэнростро, посмотрим, правда ли ты такая уж раскрасавица и такое ли у тебя хорошенькое личико, как можно подумать, судя по твоей фамилии. Посмотрим, посмотрим, что за рожу ты скорчишь, когда узнаешь, какой я тебе приготовил подарочек! Тебя ждет беда. Эка невидаль – хорошенькая мордашка! Да и то: красота что вода, ускользнет – не заметишь. Из-за хорошенького личика мужчина может погибнуть – вот и я тоже погиб, Господи помилуй… Ну уж нет: теперь-то ты мне за все заплатишь, или я не Хуан-Тигр!»