Хуан-Тигр. Лекарь своей чести | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

За этими раздумьями и застал Хуана-Тигра час возвращения домой. Вынужденный сам готовить себе еду, он перекусил на скорую руку, а затем направился в свой музей, в реликварий, то есть в комнату Коласа. Здесь его ненависть к Эрминии вспыхнула с новой силой, и поэтому Хуан-Тигр поспешил выйти оттуда. Все это надо было обдумать спокойно. Вот уже три вечера подряд он не заходил к донье Марике. Что могли подумать о нем старуха, девчонка и священник? Догадывалась ли бабка о несчастной любви Коласа? Нет, потому что если бы она догадалась, то наверняка заставила бы Эрминию принять предложение юноши – принять хотя бы потому, что его дядюшка богат и, быть может, простит старухин долг. Стоит ли Хуану-Тигру идти туда сегодня вечером, сделав вид, будто ничего не случилось? Но больше всего ему хотелось разузнать в конце концов, чем же эта Эрминия могла так околдовать Коласа, который на ней просто помешался. Хотя в то же время Хуан-Тигр боялся за себя: а что если, увидев эту сирену, он разразится проклятиями? Или, наоборот, разволнуется и, как дурак, бросится бежать. Но, с другой стороны, с каким лицом войдет он в этот дом, замышляя чуть ли не на следующий день выгнать на улицу обеих женщин, оставив их без гроша в кармане? Или прикинуться, что все в порядке? Нет, это было бы нечестно. Сделать мрачную физиономию? Нет, это было бы невежливо. Так что лучше всего, пожалуй, остаться дома: пусть себе тревожится эта коварная Эрминия, готовясь принять тот смертельный удар, который он нанесет ей! В итоге Хуан-Тигр так и не пошел к донье Марике – ни в тот вечер, ни на следующий день, потому что он никак не мог решиться на что-то определенное, и его воля, его решимость постоянно колебались, как маятник, вынужденный по инерции описывать все один и тот же полукруг, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз.

На другой день, когда часы на башне пробили полдень, почтальон вручил Хуану-Тигру два письма. На одном из конвертов он узнал нервный, зигзагообразный, прихотливый и стремительный, как полет ласточки, почерк Коласа. Другое, с мадридским штемпелем, письмо источало резкий запах духов и было, по всему видно, написано женской рукой. Хуан-Тигр вздрогнул: оба письма внушали ему одинаковое недоверие. О чем мог писать Колас? И от кого другое письмо? Подумать только, вот уже два дня он только и занят тем, что придумывает, как бы ему наказать двух беззащитных женщин, а теперь, похоже, он будет наказан сам – раньше, чем они. Так вскрывать эти конверты или нет? Испугавшись собственного малодушия, Хуан-Тигр одним махом разорвал конверт с письмом Коласа и начал читать. Он читал, и его лицо становилось серо-зеленым, оливковым, что, как ни странно, означало удовлетворение. Тон письма – письма сына к отцу – был спокойным и почтительным: можно было подумать, что они и не ссорились вовсе. Колас подробно описывал свою поездку. Когда поезд вышел из туннеля под горой Фурадо, на вершине которой стоит церквушка «Христа в темнице», сообщал Колас, он, высунувшись из окна, помахал платком, прощаясь с Хуаном-Тигром и Пиларесом. Хотя весь тот день ему и было тоскливо, но мелькавшие за окном вагона пейзажи – все время новые – все-таки отвлекали его от невеселых мыслей. «…И я подумал, что куда лучше было бы идти пешком и неторопливо созерцать природу, наслаждаясь ею, вдыхая ее аромат. А когда едешь в поезде, кажется, будто встречные предметы налетают на тебя, бьют по глазам и ослепляют, как угольная пыль паровоза. Мне больше нравится самому идти навстречу тому, что ждет впереди. Помню, в детстве я все мечтал долго-долго бродить по бесконечным дорогам, переходя от деревни к деревне. Наверное, я родился бродягой.

Шумное веселье, которому предавались остальные новобранцы, игравшие на гитарах и волынках, горланившие песни и попивавшие винцо, отвлекало от грустных дум, хотя и раздражало.

Как ярко светит солнце в Кастилии! Но солнце все-таки печальнее, чем туман…»

И в таком духе все письмо.

Хуан-Тигр решил было ответить Коласу немедля и послать денег, но тут его взгляд упал на другое письмо, валявшееся на земле. Он поднял его, вскрыл конверт и, не отягощенный никакими дурными предчувствиями, начал читать. Вот что там было написано:

«Дорогой мой Хуан! Ты, наверное, еще не забыл меня, хотя все вы, мужчины эгоисты, и притом неблагодарные. А у нас, женщин, все наоборот: мы отдаем все, что имеем, хотя вы и считаете это легкомыслием. Или чем-то похуже. Стоит вам только добиться своего, как вы нас уже и в грош не ставите, стараясь поскорее отделаться. А для нас время не проходит бесследно. Нет, не проходит. Оно оставляет свои зарубки. Каждое огорчение, каждое разочарование – это новая морщинка и еще один седой волос. Нынешняя генеральша Семпрун совсем не похожа на капитаншу Семпрун, какой она была тогда, в Маниле: как говорится, она уже не та, что вчера. Ну, вспомнил? А я-то хорошо тебя помню. Прямо как сейчас вижу: будто ты стоишь передо мной такой же, какой был, когда служил у нас в денщиках. Тогда мы звали тебя Хуанином или Герритой. Вот я тебя спросила, помнишь ли ты меня? А как же тебе меня не помнить! Больше тебе никогда так не повезет, это уж точно! Ты всем, всем на свете обязан моему мужу. Святой он был человек! А как он тебя уважал! Все это я тебе пишу для того, чтобы сообщить, что я вот уже почти шесть лет как вдова с двумя дочками-двойняшками. Сейчас они уже совсем большие, а родились они в Маниле месяцев так через семь-восемь после того, как ты от нас уехал. Мы живем в ужасной бедности, и моей нищенской вдовьей пенсии не хватает даже на хлеб. В этой стране, где только и знают, что бить баклуши да попивать винцо, никто не заботится о военных. Разве для этого мы, защитники отечества, столько лет сражались с этими ужасными москитами и другими отвратительными насекомыми тех проклятых островов, о которых я и до сих пор не могу вспомнить без содрогания? Разве для этого мы рисковали своей шкурой, которую запросто могли изрешетить дикари? Что ж, Бог хоть иссушит, да не задушит. Мне сказали, что теперь ты настоящий богач. Так что сделай милость, пришли мне тысячу песет – расплатись за все, что мы с мужем для тебя сделали. Для тебя это долг чести. Пока эта сумма меня устроит.

Твоя бывшая госпожа и подруга Исабель».

Из груди Хуана-Тигра вырвался стон:

– Апокалипсис!

Каждое слово этого письма отдавалось в его мозгу трубным гласом Страшного Суда, когда мертвые, поднявшись из своих могил, встают на ноги. Нет, это были не слова, а живые (или, скорее, воскресшие) существа, которые ровными рядами, как солдаты на параде, маршировали перед Хуаном-Тигром. Разорвав письмо на мельчайшие, до размеров снежинки, клочки, Хуан-Тигр пустил их по ветру, словно тем самым он мог уничтожить пробужденные образы, которые наяву, будто из-за открывшегося вдруг занавеса, предстали перед ним. Но нет, их уже не уничтожить: теперь все кончено. Прошлое оживает и становится реальным, вечным и непоправимым только тогда, когда что-то уже совершилось, и совершилось бесповоротно… А прошлое Хуана-Тигра, которое, как ему казалось, уже давным-давно рассеялось и исчезло, вдруг внезапно предстало перед ним во всей своей полноте. Поднявшись из глубин вечного ада, оно было вызвано из небытия заклинаниями генеральши Семпрун, жрицы Вельзевула. «Бедный Хуан-Тигр! Вчера для тебя все кончилось. Бедный Хуан-Тигр! Вот ты и опять стал Хуанином Герритой, денщиком». Как наяву увидел он перед собой капитаншу с ее томными, настырными глазищами, с ее густо напудренным, словно оштукатуренным, лицом и круглым ярко-красным ртом, похожим на сургучную печать. Капитанша, одетая в полупрозрачный пеньюар, сидит, развалившись на диване, в соблазнительно-бесстыдной, развратной позе… Обычно она сама выбирала денщика из солдат их роты, но в доме он долго не задерживался: армейская Мессалина, пресытившись им, выискивала в нем недостатки и намечала очередную жертву. А солдат, получивший отставку, возвращался в свою роту, где рассказывал о капитанше всякие скабрезности. В казарме ее прозвали Глотай-батальоншей – за ненасытность. Ее муж был человеком добрым и храбрым, но весьма недалеким. Безрассудно смелый, неустрашимый на поле боя, перед лицом врага, в присутствии своей сладостной врагини, своего домашнего деспота он совершенно терялся и беспрекословно сдавался ей в плен, не смея и пикнуть. Капитан так сильно привязался к своему денщику Хуанину, что даже воспротивился жене, которой не терпелось отделаться от него так же, как и от его предшественников. А для того чтобы Хуанин остался в доме, капитан решил женить его на молодой и красивой девушке по имени Энграсия, их служанке. С рождения и до призыва в армию Хуан жил в маленькой горной деревушке в отрогах Траспеньяса – в той горной глуши, где жены у всех были общие и где царил дух свободной любви. Насмотревшись на все это, Хуан проникся презрением и отвращением к деревенским женщинам. Влюбчивый и чувствительный, он считал, что настоящая любовь – это не что иное, как право мужчины единолично владеть своей собственностью. Ему хотелось верить, будто городские, столичные женщины, особенно светские дамы, – это воплощенная добродетель, но капитанша Семпрун заставила его навсегда распроститься с этой иллюзией, и Хуан совсем перестал верить женщинам. И все-таки он влюбился в служанку Энграсию. Свою любовь он держал в тайне, потеряв в борьбе с нею сон и аппетит. Но в один прекрасный день капитан сказал ему: «Хуанин, сынок, что касается любовных дел, то тут я все насквозь вижу, здесь от меня ничего не утаить». Бедный капитан! Хуан чуть было не расхохотался ему прямо в лицо, но вовремя спохватился. Капитан продолжал: «У тебя круги под глазами, ты часто бреешься и свои сапоги чистишь лучше, чем мои, а на кухне моей жене сказали, что ты не ешь ничего, кроме салата. Геррита, ты влюбился. И я даже знаю, в кого. Я видел, как в присутствии Энграсии ты краснеешь и бледнеешь, хотя и не подозреваешь об этом. Но это еще не все. Энграсии ты тоже небезразличен. Так что… Считай, что дело в шляпе. Вам надо скорее пожениться, потому что мы с женой не хотим, чтобы в нашем доме занимались любовью, не освященной церковью. И поэтому… Руж-ж-жье на плечо-о! Ша-а-агом марш!» Хотя Хуанин и изнывал от любви к Энграсии, жениться на ней он все-таки не хотел, потому что был убежден, что рано или поздно она ему изменит и тогда он сойдет с ума от страданий. Но высказать свое суждение о женском непостоянстве (непоколебимое убеждение, подтвердившееся во время службы Хуана в капитанском доме) Геррита не решался, хотя и был уверен, что именно оно – самый решительный аргумент против брака. Его близорукий хозяин наверняка бы возразил своему денщику: «Откуда ты это взял? Неужели тебе мало примера моей жены, этой образцовой, добродетельной супруги?» Само собой, женившись, Хуан не позволил бы обманывать себя так грубо, как этот лопоухий капитан. Ни за что на свете! Ведь у него, у Хуана, кошачьи глаза (и на лице, и внутри, и в сердце), уж его-то зрение не притупится ни днем, когда слепит солнце, ни ночью, в полном мраке. Вот и получилось, что Хуан позволил привести себя к брачному алтарю, как обреченного на заклание агнца. Свою жену он просто обожал, да и она, нежная, заботливая, ласковая и любящая, отвечала ему, казалось, полной взаимностью, и Хуан просто таял от счастья и чувствовал себя на верху блаженства. Блаженства, которое, однако, вскоре омрачилось его безумной ревностью. Когда по делам службы Хуану приходилось отлучаться из дому, он изнывал от тоски и страха: а что если какой-нибудь офицерик ходит под окнами красавицы Энграсии, домогаясь ее взаимности? Потому что, благодаря казарменным сплетням, Хуанин знал, что среди офицеров есть немало охотников тратить почти все свое свободное время на то, чтобы осаждать замужних женщин всех рангов и сословий. Вернувшись домой, он заглядывал жене в глаза, стараясь понять, не поселилась ли в глубине ее души новая страсть. Если Энграсия вдруг становилась печальной и нелюдимой, Хуанин считал, будто причиной тому что-то греховное: наверняка она что-то скрывает, замышляет или предается сладостным воспоминаниям. Если же Энграсия была с мужем ласкова и нежна, а это случалось чаще всего, то и тогда Хуан подозревал что-то неладное, думая, что она расточает ему ласки именно потому, что ее мучают угрызения совести. Или она просто притворяется. От природы робкий и молчаливый, Хуан не мог ни накричать, ни поскандалить и все свои обиды он копил в сердце, на дно которого оседала горечь. Со временем эта безмолвная пытка стала совсем невыносимой. Как приговоренный к казни в свою последнюю ночь желает, чтобы смерть наступила сразу, а не тянулась нескончаемым ожиданием, так и Хуанин стал почти жаждать неоспоримого доказательства неверности Энграсии – только бы поскорее пришел конец мучительной неопределенности, которая все длилась и длилась, терзая его сердце. Но чем угрюмей и беспокойней становился Хуанин, тем большей, по всей видимости, любовью проникалась к нему Энграсия, тем больше к нему привязывалась. Стройная, изящная, грациозная, с легкой походкой, Энграсия была родом из Андалусии. Нежный овал ее арабского лица был утонченно-благородным, гладкая кожа казалась восковой, а глаза – оливковыми. Как все восточные женщины, она считала, что настоящий мужчина должен быть прежде всего властелином – ревнивым и грубым. С молоком матери Энграсия впитала убеждение, что любовь – это роковая страсть с неизбежной кровавой развязкой. Она предчувствовала, что, случись что-нибудь, ее Хуанин в порыве ревности не колеблясь сможет, защищая свою любовь, пролить кровь – и рука его не дрогнет. Эта уверенность переполняла ее гордостью. С утра до вечера мягким, бархатистым и печальным голосом она напевала андалусские песни: содеарес, петенерас, саэтас и те грустные романсы, почему-то называющиеся «веселыми», в которых неизменно превозносилось убийство из-за ревности и прославлялся поединок смерти с любовью. Именно из любви и смерти – двух родственных состояний – возникла ее собственная кровавая драма, ее трагическая песнь.