Сецугэкка — Снежно-лунный Цветок. Белый пион, золотистые тычинки которого бережно окружены шелковыми лепестками. У каждого пиона свой стиль, свой характер. Оглянитесь — вам, конечно, помешают фигуры тут и там склонившихся над цветами посетителей, но тем не менее вы увидите, что, в отличие от обычных цветов на клумбе, пионы, отбрасывающие на черную землю тяжелые тени, одиноко стоят каждый на своем участке, и это зрелище навевает на меня уныние. На невысоком кусте распустились прекрасные цветы, которых так много, что сам куст почти не виден из-под них, и от этого возникает неприятное ощущение, что у них нет стебля, что цветы эти растут прямо из влажной, смоченной вчерашним дождем земли.
Я свернул на другую тропинку.
Тропинка огибала холм, на котором можно было купить пиво, и скрывалась из виду. Вдоль холма и дальше, сколько хватало глаз, тянулся цветочный ковер — поле пионов.
Почувствовав жажду, я сдался и начал взбираться наверх по левому склону холма. Рядом с палаткой виднелись яркие пляжные зонтики, и под одним из таких зонтиков, поставив на стол купленное пиво в бутылках и пивные кружки, сидел Кусада и махал мне рукой.
Уже в следующее мгновение мы открыли две бутылки. Кусада волосатой рукой вытер пивную пену с губ и произнес:
— Знаешь, сколько здесь пионов?
— Порядочно, — ответил я, окинув взглядов Пионовый сад, над которым уже успело надругаться вечернее солнце. По дорожкам сада все еще ходили многочисленные посетители со своими домочадцами. Клонившееся к земле солнце, отразившись в линзе фотоаппарата, скакнуло зайчиком на грудь одного из них.
— Пятьсот восемьдесят пионов.
— Все-то ты знаешь. — Я давно знаком с Кусадой и поэтому даже не удивился его эрудированности, а только покачал толовой.
В этот момент мы увидели давешнего старика — нетвердой походкой он шел через свой сад. Вот он останавливается напротив очередного пиона и, сцепив руки за спиной, внимательно вглядывается в цветок.
— Пятьсот восемьдесят пионов или, может быть, пятьсот восемьдесят людей? — неожиданно сказал Кусада.
Его слова меня поразили. Я удивленно взглянул на него. И тогда мой друг-всезнайка заговорил, выкладывая слово за словом:
— Этот старик, Кавамата, бывший военный. Известный полковник Кавамата. Ты, наверное, не раз слышал о нем. Его считали виновником резни в Нанкине. Но в конечном итоге ему удалось скрыться и избежать военного трибунала. А когда все успокоилось, он вдруг снова объявился и купил этот сад.
На его совести несколько десятков тысяч убитых во время резни. Но тех, кого полковник со всей тщательностью убил — между прочим, получая от этого немалое удовольствие, — своими собственными руками, было всего лишь пятьсот восемьдесят человек. И знаешь, все они были женщинами. Похоже, ничто так не нравилось нашему полковнику, как убивать женщин.
Став хозяином сада, Кавамата ревниво следит за тем, чтобы пионов было ровно пятьсот восемьдесят. Пионовый сад, который ты видишь, результат только его труда — он сам сажает цветы и сам ухаживает за ними. «Но откуда у старика такое странное увлечение?» — спросишь ты. Я много думал об этом и пришел к следующему: наш полковник захотел украдкой увековечить совершенное им зло. И может статься, ему удалось достичь того, что так необходимо человеку, совершившему злодеяние, — он сумел наградить себя за жестокие, но дорогие его сердцу поступки самым безопасным способом.
Стихи писались у него легко, друг за другом. Тетрадка в тридцать листов с эмблемой Гакусюина [31] на обложке закончилась почти сразу. Мальчик и сам удивлялся: как это у него получается писать по два, а то и по три стихотворения в день. За неделю, что лежал дома больным, он составил стихотворный сборник «Неделя». Аккуратно вырезал в тетрадной обложке овальное окошечко, так чтобы была видна надпись Poesies на первой странице. Чуть ниже по-английски написал: 12th —> 18th MAY 1940.
В школе о его стихах с интересом говорили старшеклассники. «Врут, — думал мальчик. — Мне всего пятнадцать, вот они и подняли шум».
Впрочем, он нисколько не сомневался в своей гениальности и разговаривал со старшими все нахальней. Нужно было во что бы то ни стало избавляться от этих постоянных «мне кажется, что…» и говорить все так, как есть.
От избыточного рукоблудия мальчик сделался анемичен. Но собственная уродливость пока еще не беспокоила его. Эти отвратительные физиологические чувства… стихи не имеют с ними ничего общего. Стихи — это такая субстанция, которая не имеет ничего общего со множеством вещей и явлений. Мальчик искусно лгал — стихи научили его этому искусству. Лишь бы в словах была красота. И каждый день он с великим тщанием читал словарь.
В моменты экстаза мальчику открывался мир аллегорий. Гусеницы превращали листья дикой вишни в кружева; подброшенный в воздух камушек, минуя светлые дубы, отправлялся любоваться морем. Плавучие краны, взбалтывая морщинистую простыню зимнего моря, искали под нею утопленника. Плоды персика, покрытые легким макияжем, притягивали к себе майских жуков. Воздух вокруг суетливо мельтешащих людей вдруг вздымался языками пламени, как огненный столп позади грозного Фудомё — повелителя огня, и опадал. Закат — дурная примета — был окрашен в цвет йодной настойки. Зимние деревья тянули к небу свои деревянные ноги. От окна становилось видно, что обнаженная девочка, лежащая у камина, вовсе не девочка, а искусственный цветок, и покрытая от холода мурашками девичья кожа в одно мгновение превращалась в вельветовый бутон.
В те минуты, когда мир вокруг него начинал меняться, мальчик испытывал наивысшее блаженство. Его не удивляло, что стихи всегда рождаются в нем именно в эти моменты счастья. Умом он понимал, что стихи есть порождение грусти, проклятий и отчаяния и что поэзия зарождается в глубинах одиночества. Но чтобы это действительно стало правдой для него, он должен был гораздо больше интересоваться самим собой. Как ни странно, будучи твердо уверенным в собственной гениальности, мальчик не испытывал к себе самому особого интереса. Мир внешний казался ему более привлекательным. Кажется, правильней будет сказать, что когда мальчик бывал переполнен беспричинным счастьем, то мир вокруг легко становился именно таким, каким он хотел его видеть.
Мальчик и сам до конца не понимал, служило ли это случайное счастье залогом его поэзии, или же, наоборот, ощущение счастья приходило к нему оттого, что в нем рождались стихи. Но как бы то ни было, он точно знал, что это счастье ничем не похоже на то, которое испытываешь, когда родители покупают тебе что-то, о чем ты давно мечтал, или вдруг берут тебя с собой в путешествие. И верно, счастье мальчика не было тем чувством, которое может испытать каждый, но только его, очень личным переживанием.