Храм на рассвете | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Вы хорошо осведомлены, — голос Макико звучал спокойно, чарующе. Потом она сделала паузу и, словно окаймляя сказанное черной рамкой, произнесла:

— Как бы вы ни обольщали бедную женщину, вы не можете сыграть роль ее сына. Ведь ее умерший сын был святым, красавцем, и она, как жрица, служит только этому богу.

— Все это кажется мне странным. Ее оскорбляет, что живой человек с чистыми чувствами претендует на место рядом с ней.

— Поэтому, наверное, она и почитает чистые чувства умершего.

— Во всяком случае, возникло это из потребности жить. В этом можно не сомневаться.

Макико, прикрывая от отвращения глаза, засмеялась.

— На этом приеме нет ни одного мужчины, — сказала она и встала навстречу Хонде. Госпожа Цубакихара, сгорбившись, плакала, сидя на краешке приделанной к стене скамьи. Вечером на улице стало холодно, окна были мокрыми от осевшего пара.

Хонда собирался попросить Макико присмотреть за госпожой Цубакихара. Если на нее так действуют не воспоминания, а небольшое количество выпитого вина, значит, она из тех, кто плачет, когда напьется.

Подошла побледневшая Риэ и сказала Хонде на ухо:

— Какие-то странные голоса. Вот только что в саду… Может, послышалось.

— Ты посмотрела, что там?

— Нет, мне страшно…

Хонда подошел к одному из окон, стер со стекла пальцами влагу. В кипарисовой роще появилась огромная луна. В ее свете по газону бродила дикая собака. Вот она остановилась, поджала хвост — в лунном свете блеснула белая шерсть на груди — протяжно завыла.

— Наверное, она? — спросил Хонда жену. Та, уличенная в детских страхах, сдалась не сразу, издала смешок, похожий на квохтанье.

Хонда прислушался: далекий собачий лай, доносившийся в ответ на вой собаки откуда-то из-за рощи, сливался с лаем других собак, звучащим поблизости. Поднялся ветер.

27

Глубокой ночью из окна своего кабинета на втором этаже Хонда смотрел на маленькую холодную луну в небе. Йинг Тьян так и не приехала, поэтому луна как бы заменяла ее.

Вечер завершился около двенадцати. Кое-кто из гостей оставался ночевать, немножко посидели в узком кругу и разошлись по своим комнатам. На втором этаже были две комнаты для гостей, потом кабинет Хонды и спальня жены. Риэ, расставшись с гостями, извинилась перед Хондой и ушла в спальню — от усталости у нее немели отекшие руки. Оставшись один в кабинете, Хонда все вспоминал лоснящиеся опухшие руки, которые ему только что показала жена. Словно множившаяся внутри злость выпирала наружу, и белая кожа на распухших, потерявших форму руках натянулась, руки стал невинно детскими — эта картина застыла у Хонды перед глазами. Жена вообще-то вначале не соглашалась, когда он предложил отпраздновать на даче новоселье. Но что с того, что она согласилась? Что-то мрачное переливалось у нее внутри, выплескиваясь наружу в виде любезности и хлопот, отчего становилось тошно.

Хонда оглядел приличного вида кабинет с большим письменным столом у окна. Кабинет в те времена, когда он работал, был совсем другим. Там стоял вечный беспорядок живых дел и запах насеста. Сейчас на полированной поверхности стола ручной работы аккуратно лежал английский набор для письма в футляре из марокканской кожи, на подносе, как на петлицах кадета, сияли латинские буквы, оттиснутые на карандашах, которые он самолично чинил, стоял бронзовый крокодил — пресс-папье — память об отце и пустая плетеная коробка для бумаг.

Хонда в очередной раз поднялся со стула, чтобы вытереть стекло в эркере, где штора так и осталась поднятой. В комнате было тепло, и луна за запотевшим окном сразу затуманилась, скривилась. Он чувствовал, что когда плохо видит луну, в душе копятся тоска и отвращение, и в переплетении мрачных, растрепанных чувств вдруг рождается физическое желание. Холодное удивление от сознания того, что в конце долгой жизни у него есть только этот пейзаж… Снова раздался далекий вой собаки, хрупкие кипарисовики скрипели под натиском ветра.

Прошло довольно много времени после того, как жена в соседней комнате уснула. Хонда погасил свет в кабинете и подошел к книжным полкам, тянувшимся вдоль стены, за которой была комната для гостей. Тихонько вынул несколько томов и сложил их на пол. Это было то, что он сам определял как «болезненное желание объективности». В такие моменты огромная неведомая сила превращала всех его друзей во врагов. Почему? Они были лишь частью тех, на кого он долгое время объективно взирал сначала с судейской кафедры, потом с места адвоката. Однако почему один подход соответствовал закону, а другой противоречил ему. В одном случае он смотрел на людей с уважением, в другом — с презрением и осуждением… Считать, что это зависело от вины, было удобно, но Хонда из опыта своей работы судьей знал, какую радость испытываешь, когда твоя душа чиста и свободна от всего личного. Если эта радость возвышенна, свободна от душевного волнения, то душевный трепет вызывает, наверное, сущность преступления? Выходит, что глубоко личное, вот это самое стремление к наслаждению и восстает против закона?…

Так или иначе, все это теории. Когда Хонда снимал с полки книги, он чувствовал, что сердце его стучит, как у подростка: он явственно ощущал свое одиночество, собственную слабость, незащищенность от общества. Его будто освободили от цепей, державших тело высоко в воздухе, и он начал падать, падать без остановки, словно песок в песочных часах. В такой момент закон и общество были уже его врагами… Будь у Хонды немного храбрости и будь он не у себя в кабинете, а в уголке заросшего молодой травой парка, на окутанной мраком тропинке, куда падают пятна света человеческого жилья, он, может быть, стал бы преступником. Вот бы посмеялись люди — из судей в адвокаты, из адвокатов в преступники — и это человек, который всю жизнь боготворил закон.

В стене за книгами была просверлена маленькая дырочка. Грудь неожиданно наполнило острое ощущение детства, вспыхнули яркие искры воспоминаний о немногих тайных наслаждениях отрочества. Прикосновение воротника стеганого кимоно из синего бархата и впитавшийся в него запах уборной, впервые обнаруженное в словаре непристойное слово — он снова переживал все это. Он вдруг обнаружил среди своих возвышенных воспоминаний о Киёаки какие-то мелкие смешные картинки. И это было единственное, что связывало во мраке девятнадцатилетнего Киёаки и пятидесятивосьмилетнего Хонду. Если закрыть глаза, то можно было вообразить, будто в темноте книжной полки летают, словно облако москитов, развеянные частички плоти.

В комнате для гостей, расположенной по соседству, ночевали Макико и госпожа Цубакихара, в той, что напротив, — Иманиси. Однако какое-то время назад обнаружились явные признаки того, что обитатели этих комнат общаются — слышны были звуки осторожно открываемых дверей, шепот, будто кто-то приглушенным голосом отдавал команды. На время все стихло, потом повторилось снова. Что-то скользило в самую глубину ночи — так скользят под уклон фишки из слоновой кости.

Последнее можно было себе представить. Но то, что Хонда увидел, представить было никак нельзя.