Уже стемнело, когда их привели в комнату, где им предстояло жить. Это было помещение со светлыми оштукатуренными стенами, простыми койками и тумбочками; на стенах — портреты фюрера и генералов. Те, кто ворвались первыми, с обезьяньей ловкостью заняли лучшие места, так что Кристофу и тому парню с ненавидящим взглядом, который назвался Паулем, пришлось удовольствоваться койками у самой двери. Из коридора доносились шум, крики команды и сумбур голосов, в комнате было невыносимо душно, а на улице темно, совсем темно. Засунув руки в карманы светлого пальто, Кристоф долго разглядывал комнату, он жадно курил сигарету, растерявшись от внезапного ощущения полной неприкаянности. Но тут «спокойный» унтер-офицер вдруг закричал на него с неожиданной злостью: «А ну, положи вещи в свою тумбочку!» Тут же подскочил ефрейтор с подобострастной ухмылкой — показать, каким должен быть порядок в тумбочке. Узенький, выше человеческого роста жестяной ящик внутри был разделен на полочки, каждая из которых имела свое предназначение. И горе тому, у кого в какой-нибудь из бесчисленных казарм огромной германской империи этот предписанный порядок не будет соблюден. Никакое публичное, кровавое кощунство не могло бы сравниться с этим преступлением.
«Боже мой… Боже мой, — думал Кристоф, вполуха слушая объяснения ефрейтора, — что за дьявольское двуличие! Умилительная скромность и монашеский аскетизм на службе у безумия. Как же страшна, должно быть, эта простота, лишенная горячей веры во власть и величие Господа. Какая дьявольская пустая душа ухмыляется за этой великолепной кулисой».
Дрожащими руками он укладывал вещи в тумбочку, а боль все точила и точила сердце. Разве он теперь не стал оруженосцем той же власти, которая держит Йозефа в одном из своих кровавых застенков?
На полу валялись кучи пустых картонок, бумажек, объедков и окурков, к духоте добавилась вонь… Наступил вечер, время близилось к ночи, и вот наконец резкий свист точно кнутом хлестнул по коридорам; ефрейтор ухватил Кристофа за пуговицу на куртке, и на его лице вновь появилась глупая, по-детски жестокая ухмылка.
— Вам придется сегодня дежурить, мы всегда начинаем от двери, а потом идем по кругу. Через четверть часа отбой.
Когда свет погас, в комнате воцарилась странная тишина, однако этот покой тоже был порожден страхом, ибо все знали, что никто не спит, просто никто не решался разговаривать — вероятно, потому, что ефрейтор спал тут же, у окна, а может, и потому, что эта новая жизнь до такой степени парализовала юношей, что они не могли говорить; было тихо, но никто не спал. Кристофу понравилась узкая жесткая койка — ведь здесь он был действительно один. Она была островом для его тела, и, когда стало темно и тихо, он почувствовал себя в одиночестве; та унылая обстановка, что его окружала, утонула во мраке ночи, уравнивающей всех, подобно смерти. Коридор и туалет, унылое здание и двор — все спряталось за безликостью ночи, и, оставшись наедине с самим собой, он ощутил жгучее желание помолиться; слова горели в его сердце, он почувствовал, как слезы, горючие и облегчающие, смывали ужасающую горечь в его душе. Да, надо, просто необходимо плакать; хорошо тому, кто еще может плакать. И среди тысяч горестных и пронзительных мыслей, обращенных к Богу, было даже сочувствие к этим несчастным кадровым военным, у которых вся жизнь протекала в обстановке казармы. Желание добровольно замуровать себя на всю жизнь в этих тоскливых стенах все же было признаком ужасающей бездуховности. Слезы омыли его, словно теплый дождь; он не мешал им литься, они были для него благословенным источником. «Боже, — думал он, — я буду благодарен Тебе, если всегда смогу вечером хотя бы полчаса побыть наедине со своими мыслями на этой узенькой койке…
Но вероятно, у меня никогда не получится совместить монашескую простоту с монашеским благочестием. Ведь здесь все так отвратительно! Сколько же всего я считал нужным иметь, чтобы жить по-человечески, — гостиную, спальню, ванную комнату, кухню… И книги, много книг, мебель, концерты, друзей, чудесную близость матери и эту атмосферу — эту необыкновенную эстетическую атмосферу; теперь же я заперт в одном доме с сотнями других, в маленькой комнате с восемью чужими юношами, где лично мне отведено несколько квадратных метров — узенькая койка и тумбочка, занимающая меньше места, чем стул…»
Кристоф молился словами, исполненными любви к Богу, посылал их в небесные просторы, ему казалось, будто он наполнился таинственной силой и необыкновенной духовностью, будто Всевышний даровал ему право пострадать за Него. И он вспомнил о друге и пожелал, чтобы Господь ниспослал тому утешение в мрачном одиночестве застенка; он все глубже и глубже погружался в истовую молитву, мысленно произнося очищающие слова, порожденные горячим сердцем его юности, и не заметил, как его сморил сон…
На следующее утро в рывком распахнутую дверь ворвались пронзительный звук свистка и убийственной силы рев, словно ударом по голове вырвав всех из сна; в звуках этих слышалась радость мучителей. Кристоф вскочил, шатаясь, и сразу ошалел от ужасающего безобразия вокруг… Нет-нет, вынести это было выше человеческих сил! Ефрейтор, все еще в неподобающем ночном виде, метался по комнате, выкрикивая команды; в душном воздухе растерянные людские тени суетились в одних рубашках, словно обезумевшие… Было холодно и тесно, и казалось, что вся безысходность огромного скопища дворов, казарм и столовых сконцентрировалась в этой небольшой комнате. В полном смятении они едва успели натянуть на себя одежду, как ефрейтор раздраженным лаем погнал их в умывальную. Хоть бы, по крайней мере, вода в этом ужасном доме была чистой, подумалось Кристофу, и ему уже не терпелось холодной прозрачной водой поскорее смыть с себя отвратительные запахи казармы. Но в умывальной возникла такая толчея, что ему едва удалось ополоснуть лицо и руки. Подле новобранцев расхаживал мрачный унтер-офицер в грозном стальном шлеме и следил за тем, чтобы все раздевались до пояса. «Бред какой-то!» — подумал Кристоф, а когда вернулся в казарму, совсем сникший, почти впавший в отчаяние, в коридоре вновь раздался резкий, словно удар хлыста, свисток, и едва он успел натянуть куртку, как его тут же послали с большим жестяным бидоном за кофе.
Все утро не было ни одной свободной минуты, чтобы помолиться, и безысходность томила его душу и снедала ум. Его охватило невыносимое чувство заброшенности без проблеска какой-либо надежды…
Утро проходило в непрестанной спешке, которая кончалась тем, что им приходилось часами где-нибудь просто стоять и ждать; однажды их срочно выгнали на так называемое построение, словно речь шла о жизни и смерти, а потом они напрасно простояли на плацу почти час, прежде чем удостоились чести в течение получаса выслушивать дурацкие шутки и сбивчивые распоряжения Швахулы. Затем их погнали бегом через все здание, чтобы после этого стоять в очереди перед дурно пахнущими кладовками и получать какое-то снаряжение, обмундирование или сапоги; причем вещи швыряли им под ноги презрительно и издевательски, как бросают еду шелудивым псам. Все должно было совершаться быстро, безумно быстро, с единственной целью: чтобы потом где-нибудь тупо стоять и ждать…
Как же бессмысленна такая деятельность — постоянная грубость и систематическое оскорбление человеческого достоинства, ценившегося ниже любой вещи; пыточные тиски убогих негодяев, которые прекрасно чувствовали себя в своих опереточных мундирах, специально сжимались, чтобы пригнуть рекрутов к земле и ампутировать их достоинство, как ампутируют ненужный или больной орган. Кристоф дрожал весь день так, словно и в самом деле оказался окруженным волчьей стаей. Всякий раз, когда он где-нибудь останавливался и пытался ощутить в себе хоть проблеск надежды, его тут же возвращал к действительности грубый окрик или резкий звук свистка.