«Жаль, что вы не пошли вместе с ними. Девочка выросла, и ей нужно сопровождающее лицо, когда она идет с Эдвардом в публичное место».
И Флоренс — как всегда, легка на подъем — отправилась вслед за ними. В тот вечер она была в черном в знак траура по кому-то из родственников. Американцы в этих вопросах — народ щепетильный.
Мы остаемся сидеть в гостиной часов до десяти, потом Леонора уходит спать. Днем было очень жарко, и только к вечеру повеяло прохладой. Тип этот по имени Бэгшо сначала читал «Таймс» в другом конце комнаты, а тут, увидев, что я остался один, подобрался поближе, задав для приличия какой-то пустяковый вопрос, чтоб завязать разговор. По-моему, что-то про подушный налог с клиентов лечебницы и возможность увильнуть от уплаты. Скользкий тип, одним словом.
С виду военный — такого сразу выдает офицерская выправка; глаза навыкате, на собеседника не смотрит; судя по бледному цвету лица, любит втайне предаваться порокам и при этом питает явную слабость к знакомствам на стороне. Нечистоплотный, грязный тип — сразу видно…
Начинает рассказывать, что он из местечка Ладлоу под Ледбери. Название кажется знакомым, но вспомнить не могу. Тогда он вспоминает, как отбывал воинскую повинность на уборке хмеля, в Калифорнии, как ездил в Лос-Анджелес, и явно пытается нащупать тему разговора, которая была бы интересна мне.
И тут внезапно посреди освещенной мостовой я вижу Флоренс — она бежит, ничего не видя, к отелю. Как сейчас помню: белое как мел лицо, рука на груди, чуть выше сердца, сжимает черный креп. У меня дыхание остановилось: говорю вам, я не мог двинуться с места. Она проскакивает турникет и замирает на пороге гостиной. Обводит ничего не видящими глазами плетеные стулья, столики, газеты. Задерживает взгляд на мне, судорожно ловит ртом воздух, пытаясь что-то сказать. Видит моего собеседника — всплескивает руками, проводит растопыренными пальцами по глазам, словно хочет стереть их с лица. И все — нет ее.
Я застываю на месте: не могу пошевелить и пальцем. И тут рядом слышу хохоток: «Боже правый, никак, Флоренс Хелбёрд!» Какой, однако, неприятный, елейный тон у этого господина. Он всячески старается вызвать к себе расположение.
«Знаете, кто это? — спрашивает меня. — Последний раз я видел эту барышню, когда она выходила в пять утра из спальни молодого человека по имени Джимми. В моем доме в Ледбери. Вы заметили? — она узнала меня». Он говорит это, стоя и глядя на меня сверху. Я в полной растерянности — наверное, я выгляжу смешно. Он хмыкает и бросает коротко:
«Знаете…» — и больше мистера Бэгшо я не видел. Не знаю, сколько я просидел в гостиной. Потом заставил себя подняться и пошел в комнату Флоренс. Дверь спальни была не заперта — первый раз за всю нашу супружескую жизнь она оставила дверь открытой. Она лежала на постели — вполне пристойно, словно заранее приготовившись, в отличие от миссис Мейден. В правой руке она сжимала пузырек с амилнитратом. Это случилось 4 августа 1913 года.
Поразительно, но из последующих событий той ночи мне не запомнилось ничего, кроме слов Леоноры:
«Конечно, женитесь». А когда я спросил ее, на ком, она ответила:
«На девочке — вы же сами сказали».
Ну и ну! Не перестаешь удивляться, что за мрак — человеческая душа и с помощью каких подчас невероятных средств он начинает рассеиваться. Ведь у меня и в мыслях не было жениться на девочке; я и думать о ней никогда не думал. Но вот, видимо, проговорился в забытьи, как бывает после анестезии. Будто у человека двойное дно и оба его «я» никак не сообщаются друг с другом. В мыслях у меня ничего такого не было, а вслух я понес какую-то дичь.
Впрочем, я не собираюсь заниматься здесь самокопаньем. Самоанализ едва ли имеет прямое отношение ко всей этой истории, иначе я уделил бы ему гораздо больше внимания. Но дело в том, что эта моя неожиданная оговорка той ночью не осталась без последствий. Я хочу сказать, Леонора, возможно, и не стала бы посвящать меня во все подробности взаимоотношений Флоренс и Эдварда, не скажи я тогда ни с того ни с сего, через два часа после смерти жены:
«Ну вот, теперь я свободен и могу жениться на девочке».
Она поняла мои слова так, что мы с ней товарищи по несчастью: все эти годы она страдала, и я тоже страдал, или, по крайней мере, как и она, закрывал на многое глаза. И вот через месяц после описываемых событий, спустя неделю, как умер бедный Эдвард, а я стал поговаривать об отъезде из Брэншоу, она как бы вскользь, ясно, неспешно — только она так умеет — замечает:
«Да оставайтесь здесь навсегда и живите, если нравится. — И добавляет: — Вы мне теперь как брат, как советник — мне не на кого больше опереться. Только вы один можете меня утешить. А ведь подумать только — все могло быть совсем по-другому, не будь ваша жена любовницей моего мужа. Вас здесь вообще могло бы не быть».
Вот так я узнал правду — без прикрас. Я ничего не ответил, да и что было говорить? Я ничего не чувствовал, разве что тем безотчетным «я», которое живет почти в каждом. Возможно, когда-нибудь я забудусь настолько, что приду на могилу бедняги Эдварда и плюну. Но сейчас мне кажется, я никогда не решился бы на такое. И все же как знать…
Нет, чувств никаких не было, только ясное, холодное отношение к самой ситуации — то же самое бывает, когда слышишь о том, что у миссис такой-то всё складывается au mieux [56] с таким-то господином. Любопытно, но это многое упростило. Так случается: кажется, сидишь хмурым ноябрьским вечером, уставившись в одну точку, а начнешь потом вспоминать, и многое из того, что представлялось необъяснимым, вдруг сложится в ясную, понятную картину. Только я тогда вообще ни о чем не думал. Это я отчетливо помню. Я просто сидел, откинувшись в глубоком кресле, — не скажу, что мне было очень удобно. Это я помню. И еще помню, были сумерки.
Поместье Брэншоу находится в небольшой низине, по окоему которой разбегаются живописные лужайки и опушки с островками сосен. В непогоду кажется, что ветер со стороны леса завывает у тебя над головой. В тот вечер вид из окна был совершенно мирный и тихий. Ни шороха кругом, если не считать легкой возни кроликов на дальнем конце лужайки. Мы расположились у Леоноры в кабинете и ждали, когда подадут чай. Я уже сказал, что я сидел в глубоком кресле, а Леонора стояла спиной ко мне и смотрела в окно, машинально вертя в руке деревянный желудь, украшавший конец шнура от оконной шторы. Помню, не отрывая глаз от лужайки, она вдруг сказала:
«Всего десять дней, как Эдвард умер, а кролики уже тут как тут».
Если я правильно понимаю, кролики портят англичанам их зеленые лужайки, и их нещадно истребляют. Тут Леонора повернулась ко мне и сказала без прикрас, буквально следующее:
«По-моему, Флоренс сглупила, наложив на себя руки».
Мне трудно объяснить вам, в каком состоянии полной растерянности мы оба находились в тот момент. Мы никуда не торопились — ни на поезд, ни к обеду. Нам некуда было спешить. И мы уже ничего не ждали. Нечего было ждать.