Я только что оговорился, сказав, что нынче ни за что не стал бы наводить справки о человеке, к которому при первой же встрече почувствовал симпатию. (Возможно, вы заметили, что и всю историю о поездке в Филадельфию я завел только для того, чтоб подвести к этой мысли.) Разве кто-то может сказать о другом человеке, что он его знает? Разве может догадаться о том, что творится в душе другого? А в своей собственной? Я не хочу сказать, что нельзя вычислить заранее, как поведет себя человек в данной ситуации. Но быть уверенным в том, что он каждый раз будет вести себя именно так, а не иначе, — нельзя. А если нельзя, то и «знание» наше пустое. Ведь как получилось со служанкой Флоренс в нашу бытность в Париже? Мы давали ей незаполненные чеки расплачиваться за покупки, — вот как мы ей доверяли! А потом вдруг она украла кольцо. Мы не верили, что она на такое способна, — она сама не верила. Она не такая. То же самое и Эдвард Эшбернам.
А может, и нет. Скорей всего, нет. Трудно сказать наверняка. Я уже говорил — килсайтская история ослабила напряжение в его отношениях с Леонорой. Он убедился, что жена ему предана, а она доказала ему, что в него верит. Стоило ему объяснить, что его поцелуй в вагоне поезда — всего лишь проявление отеческой заботы о несчастном ребенке, и она тут же поверила ему. Собственно, поверили все люди его круга, включая присяжных заседателей. Что ни говори, иногда твои ближние способны проявить милосердие… Однако, как я уже сказал, история эта сильно навредила Эдварду.
Во всяком случае, он так считал. Он уверял меня, что до этого случая — до того, как началось разбирательство и адвокат задергал его оскорбительными расспросами, без которых такие дела не обходятся, — он и мысли не допускал, что может изменить жене. И вдруг, в самый разгар скандала, — по его словам, он в этот момент сидел в кабинке для свидетелей, — во время торжественной процедуры отправления правосудия его обожгло воспоминание о мягком, податливом женском теле, прильнувшем к нему в вагоне на долю секунды. Его потянуло к той незнакомой девушке, а не к жене, чужой и неприступной.
Это стало наваждением — грезя наяву, он всегда представлялся самому себе более деликатным и при этом гораздо более смелым, чем тогда в вагоне. Он начал задерживать взгляд на других женщинах, всякий раз с опаской думая, не приударить ли — точнее, не осушить ли поцелуями слезы и влюбить в себя. Так ему виделось. Он чувствовал себя жертвой закона. Не Дрейфусом, конечно. Хотя в общем-то суд обошелся с ним мягко. Судьи решили, что капитан Эшбернам действовал неосмотрительно, будучи введен в заблуждение желанием утешить особу противоположного пола, и наложили штраф в размере пяти шиллингов. За что именно — отсутствие такта или жизненного опыта, — суд не уточнил. Но Эдварда, по его словам, тот случай о многом заставил задуматься.
Лично я в это не верю, в отличие от Эдварда. Ему было тогда двадцать семь, с женой у него не ладилось, и назревал разрыв. Неприятности сблизили их, но ненадолго. И даже то, что Леонора оказалась на высоте, положение не спасало. Наоборот, чем больше Эдвард уважал жену и был ей благодарен, тем холодней, казалось ему, она относится ко всем другим милым его сердцу делам — его служебному долгу, карьере, семейным устоям. Он отчаялся пробиться к ней, достучаться до ее сердца, и постепенно стал задумываться о том, что надо найти другую женщину, способную душевно поддержать его: Лоэнгрин хотел быть оцененным по достоинству.
По его рассказам, в те дни он намеренно присматривался к женщинам своего круга, ища, кто бы помог ему. Приглянулись сразу несколько дам — каждая из них, не задумываясь, повторила бы за этим видным и благородным господином, что феодал — во всем феодал. Его бы воля, он бы с этими дамами беседовал дни напролет. Но вот беда — одна замужем, другая на выданье. У одной муж требует заботы и внимания, другую нельзя компрометировать слишком частыми визитами. Вы понимаете, в ту пору у него и в мыслях не было кого-то соблазнять. Он просто-напросто искал душевной поддержки — искал у женщин, поскольку с мужчинами об идеалах не говорят. Он ни одной не собирался предлагать стать его любовницей. Знаю, это звучит абсурдно, и все же полностью соответствует его характеру.
Именно тогда, по-моему, один из духовников Леоноры, человек бывалый, многое повидавший на своем веку, и предложил ей съездить вместе с Эдвардом в Монте-Карло. Он счел, что Эдварду надо развеяться — тогда их отношения с Леонорой пойдут на лад. В этом потомственном аристократе действительно было что-то от солдата. Прекрасный спортсмен, отличный танцор, но вот беда — и тем и другим он занимался не в удовольствие, а ради здоровья и в угоду требованиям света: бывать на балах и уметь танцевать. Все делалось ради службы — и ничего ради развлечения. На взгляд священника, это был верный способ отдалиться от Леоноры. Не потому, что она любила предаваться удовольствиям, а потому, что служба мужа была ей в тягость. И она все-таки баловала себя время от времени, почему же Эдвард не мог иногда себя потешить? Вот священник и решил, что, побаловав себя, супруги снова потянуться друг к другу. Идея хорошая, только ничего путного из нее не вышло.
А вышел один конфуз — с любовницей великого русского князя. Будь на месте Эдварда кто-то более толстокожий, и говорить было бы не о чем. Для Эдварда же это стало вопросом жизни и смерти. Этот благородный человек считал, что если женщина оказывает ему знаки внимания, значит, она принадлежит ему навеки. И сообразно этой «истине» он и действовал. Психологически это означало, что в каждую из своих любовниц он должен был безумно влюбляться. Вот что такое быть серьезным человеком — только в данном конкретном случае это оказалось очень накладно. Любовница великого князя — испанская танцовщица, на вид очень страстная — раскусила Эдварда на первом же балу в их отеле. Высокий, красивый и, по слухам, очень богатый блондин-англичанин; женат, но жена рано ложится спать. Бальные танцы были не в ее вкусе, зато во время бала она убедилась, что Эдвард не прочь повеселиться с миловидными барышнями. Так Эдвард сам подписал себе приговор — жаркая испанская танцовщица просила у него всего лишь одну ночь за его beaux yeux. [62] Он повел ее в темный сад и внезапно, под влиянием нахлынувших воспоминаний о девушке в вагоне, притянул красавицу к себе и поцеловал. Поцелуй был страстным, пламенным; в нем точно прорвалась наружу сила любви, которую он всю жизнь подавлял в себе, а Леонора не умела — или не хотела — брать в расчет. La Dolciquita [63] такое начало сочла интересным, и в ту же ночь он оказался в ее постели.
Когда после бурных ласк Эдвард увидел, что это трепетавшее в его объятиях создание спит у него на руках, он задохнулся от счастья, сказав себе, что бешено, безумно, страстно влюблен. Стоило искре упасть на солому, и тут же занялся пожар. Все остальное сразу потеряло смысл; все прочее обесценилось. Но не тут-то было: Ла Дольчиквита ни на секунду не теряла головы. Накануне ей захотелось полакомиться, и тут очень кстати подвернулся Эдвард. А теперь она остыла, и если он желает еще, пусть платит. Здоровый деловой подход. Эдвард или кто-то другой — ей все равно: главное, на карту поставлено ее очень выгодное содержание у великого князя. Если Эдвард готов платить хорошие деньги в качестве страховки за риск, то она не прочь любить его какое-то время, пока, так сказать, расходы по страховке покрываются. На ее содержание великий князь выкладывает пятьдесят тысяч долларов в год. Соответственно, если Эдвард хочет пользоваться ее обществом в течение месяца, то пусть заплатит за два года вперед. Риск невелик — едва ли великий князь пронюхает об их связи, а даже если и узнает, еще не факт, что выгонит ее на улицу. И все же она рискует — доля риска, по ее подсчетам, составляла двадцать процентов из ста. Она говорила, как агент при продаже недвижимости, — совершенно спокойно, холодно, без единой живой ноты в голосе. Ей не хотелось показаться прижимистой, а, с другой стороны, с чего бы это ей быть к нему доброй? Она здоровая деловая женщина, у нее мать и две сестры на руках, и, кроме того, ей нужно позаботиться о собственной старости. Ее хватит еще, может, лет на пять такой жизни. Сейчас ей двадцать четыре, и, как она заметила, «в тридцать мы, испанки, совсем развалины». Эдвард божился, что будет о ней заботиться всю жизнь, — пусть только даст себя обнять и перестанет нести весь этот ужасный вздор. В ответ она только медленно и презрительно повела плечом. Он пытался убедить эту женщину, которая, по всем его понятиям, отдала ему свою честь, что он считает своим долгом отныне и во веки веков содержать ее, лелеять и даже — любить. За такую жертву он готов на все. Опять же, за свою любовь он просит об одном — слушать его рассказы о родовом поместье. Так он себе это представлял.