– Стало быть, Асакура тоже вознамерился ждать и медлить? Теперь я понял, что он за человек… При таких проволочках нет никакой надежды одолеть Нобунагу, всегда скорого на решения… Только по приказанию отца связался я с этим никчемным Асакурой, и вот пришел мне конец!.. – сказал князь Нагамаса и, как видно, в душе уже приготовился к тому, что погибнет и сам, и весь дом Асаи.
* * *
Ну а потом были битвы при Анэгаве, при Сакамото, на время наступил мир, но вскоре перемирие снова было нарушено, войска Нобунаги одну за другой занимали все наши земли. Поистине так все и вышло, как предвидел наш господин. Всего два-три года понадобилось Нобунаге, чтобы овладеть крепостями Саваямой, Ёкоямой, Асадзумой, Миябэ, Ямамото, Оотакэ, и остался замок Одани – наша главная цитадель – одиноким, голым и беззащитным. Неприятель, числом более шестидесяти тысяч, плотным кольцом многократно окружил замок, так что даже муравей и тот не сумел бы выбраться из осады. Возглавлял войско сам князь Нобунага, под его началом сражались прославленные храбрецы – Кацуиэ Сибата, Городзаэмон Нива, Сакума. Сам Хидэёси – в ту пору его звали еще попросту Токитиро Киносита – построил укрепление на горе Тора-годзэн, оттуда как на ладони было видно все, что творилось в замке. У нашего князя среди его вассалов тоже было немало въедающихся воинов, но постепенно даже те, на которых, казалось, можно было целиком положиться, один за другим, нарушив верность, сдавались на милость Оды, так что силы защитников замка слабели день ото дня. В замке находились заложники – женщины, дети, – были самураи, бежавшие из занятых неприятелем крепостей, народу стало больше обычного, и в первое время все были бодры духом, ночные вылазки совершались с песнями:
Недолговечны
В этом мире и горе, и радость.
Вскоре прозреешь,
Поймешь, что жизнь – сновиденье…
Но после того как господа Ситиро Асаи и Гэмба тайно снеслись с Хидэёси и впустили врага в одну из башен – а держали они оборону между башней, находившейся под началом старого князя, и главной цитаделью, которую оборонял князь Нагамаса, – все как будто разом пали духом. Именно в это время в замок прибыл посланец Нобунаги и по поручению своего господина передал: «Я рассорился с тобой, если говорить о причинах, только из-за Асакуры, а на тебя я никакого зла не держу. Сейчас я уже полностью покорил край Этидзэн и снял голову Асакуре, так что человека, с которым ты был связан узами долга, больше на свете нет. Мы ведь с тобой родня, прекрати же сопротивление, открой ворота замка, и, со своей стороны, я буду вполне удовлетворен. А если встанешь под мое знамя и будешь верой и правдой служить нашему дому Ода, я отдам тебе во владение край Ямато…» Любезное, добросердечное послание! Многие в замке радовались: «Вовремя пришло предложение о перемирии!» – но были и другие, говорившие: «Нет, вряд ли таковы чистосердечные замыслы Нобунаги. Он хочет вызволить из замка свою сестру, госпожу О-Ити, а потом принудить нашего князя совершить харакири…» Так что мнения были самые разные. Князь Нагамаса принял посланца. «Я тронут вашим добрым советом, – гласил его ответ Нобунаге, – но во имя каких радостей стал бы я дорожить жизнью, коль скоро я уже пал так низко? Единственное мое желание – принять смерть в честном бою. Так и передай своему господину!»
«Как видно, он мне не доверяет…» – решил Нобунага и снова и снова слал послов в замок: «Я говорю истинную правду. Оставь мысли о смерти и, ни о чем не тревожась, с легким сердцем сдавайся!» Но князь Нагамаса не хотел менять однажды принятого решения и, что бы ему ни советовали, не слушал. В двадцать шестой день восьмой луны он призвал преподобного Юдзэна из храма Успокоения, Бодай-ин, затем приказал высечь ступу [119] из камня, взятого в долине Одани, и вырезать на нем свое посмертное имя, а на задней стороне ступы собственноручно написал молитвенное изречение. Двадцать седьмого числа, ранним утром, князь Нагамаса уселся на возвышение рядом с этой каменной ступой и, с благословения преподобного Юдзэна, велел всем вассалам по очереди зажигать на помин своей души курительные палочки, как по покойнику. Вассалы, понятное дело, отказывались, но приказ звучал так сурово, что в конце концов пришлось подчиниться… Ступу эту потом тайно вынесли из замка и погрузили глубоко на дно озера, примерно в восьми тё от Бамбукового острова, Тикубу. Тут уж все в замке дружно приняли одно-единственное решение – храбро принять почетную смерть в бою.
* * *
Как раз в пятую луну этого года у супруги князя родился мальчик; утомленная родами, она примерно с месяц не показывалась на люди. Все последнее время я ходил за ней, лечил, растирал плечи и поясницу, всячески утешал, старался развлечь беседой о разных мирских делах… Да, именно, сударь, – уж на что суровым воином был князь Нагамаса, но с женой обходился чрезвычайно ласково и хоть днем свирепо бился не на жизнь, а на смерть, но, когда приходил на женину половину, всячески лелеял свою жену, во всем стараясь ей угодить, всегда был весел, пил сакэ, шутил с дамами ее свиты, даже со мной, как будто ничуть не тревожась о том, что десятки тысяч вражеских воинов плотным кольцом окружили замок. Конечно, трудно судить, каковы отношения между знатными супругами-даймё, даже когда близко состоишь при них в услужении, но думается, госпожа очень страдала, раздираемая между любовью к мужу и привязанностью к брату. Понимая это, князь Нагамаса старался как мог ободрить ее, чтобы она не мучилась из-за двойственности своего положения. В то время не раз, бывало, слышался его голос: «Эй, слепой, оставь-ка свой сямисэн, довольно… Лучше спляши и спой нам что-нибудь повеселее, а мы под твою песенку выпьем!» И я пел:
Лет в семнадцать-восемнадцать
хороши девицы,
Как шелка, что на шесте
вешают сушиться.
Тех шелков я коснусь –
Ох и гладки!
До девиц доберусь –
Ох и сладки!
Нежным шелком прильну
к тонкому стану,
Обнимать, миловать,
гладить стану!
При этом я неуклюже плясал, стараясь оживить их трапезу. Это шутливое представление я сам придумал; бывало, как дойду до слов «…обнимать, миловать…», сопровождая пение смешными жестами, зрители прямо умирали со смеху. Им было смешно глядеть, как слепой пляшет с забавными ужимками, и, если среди общего смеха слышался голос госпожи, я думал: «Ага, значит, у нее стало немножко веселее на сердце…» Ради этого стоило постараться! Но по мере того как шло время, с наступлением горестных дней, сколько бы я ни плясал, сколько бы ни придумывал новых забавных жестов, она лишь чуть усмехалась, а вскоре все чаще случалось так, что даже этой короткой усмешки мой слух уже не мог уловить.
* * *
Как-то раз госпожа сказала, что у нее ужасно затекла шея, – помассируй немножко! – и, расположившись у нее за спиной, я стал растирать ей плечи. Госпожа сидела на подушке, опираясь на деревянный подлокотник, в какой-то момент мне даже показалось, что она дремлет, но нет, время от времени я слышал – она вздыхала. Раньше она часто беседовала со мной в такие минуты, но в последнее время лишь очень редко обращалась ко мне с какими-нибудь словами, поэтому я, со своей стороны, сохранял почтительное молчание, но на сердце у меня стало почему-то удивительно тяжело. У слепых вообще чутье развито куда сильней, чем у зрячих, а уж тем более я, сотни раз лечивший госпожу растиранием, сразу мог уловить ее настроение. Все, что было у нее на душе, как бы само собой сообщалось мне через кончики моих пальцев; оттого-то, наверное, пока я молча растирал ей спину, скорбь целиком заполнила мою душу.