— Какой вопрос? — рассеянно сказала мать, прихорашиваясь перед зеркальцем пудреницы.
Тот, кого я называю моим отцом и кого мы только что навестили, действительно мой отец?
Мать рассмеялась:
Право слово, иногда ты в самом деле бываешь таким странным. А почему он не должен быть твоим отцом?
Мама, у тебя уже были тогда… — Марчелло помялся, но потом договорил: — Любовники… такое могло случиться.
О, как раз ничего такого не могло бы случиться, — сказала мать спокойно и цинично. — Когда я в первый раз решилась обмануть твоего отца, тебе уже было два года. Самое любопытное, — добавила она, — что именно на этой мысли, что ты — сын другого, твой отец и помешался, он вбил себе в голову, что ты не его ребенок, и знаешь, что он однажды сделал? Взял нашу с тобой фотографию, ты на ней еще совсем маленький…
— И проколол нам обоим глаза, — закончил Марчелло.
А, ты об этом знал? — слегка удивившись, сказала мать. — Так вот, это и было началом его безумия, он был одержим мыслью, что ты сын одного человека, с которым я когда-то встречалась… не стоит говорить, что это было сплошь его воображение. Ты — его сын… достаточно взглянуть на тебя…
На самом деле я больше похож на тебя, чем на него, — не удержался и возразил Марчелло.
На нас обоих, — отпарировала мать. Положив пудреницу в сумку, она добавила: — Я уже тебе говорила: во всяком случае, вы оба одержимы политикой — правда, он как сумасшедший, а ты, слава богу, как человек нормальный.
Марчелло ничего не сказал и отвернулся к окну. Мысль о том, что он похож на отца, была ему крайне неприятна. Семейные отношения, построенные на узах крови и плоти, всегда внушали ему отвращение как основанные на чем-то порочном и несправедливом. Но сходство, о котором говорила мать, не просто было ему противно, оно втайне пугало его. Какая связь могла существовать между безумием отца и самой потаенной сущностью Марчелло? Он вспомнил фразу, прочитанную на листке: "Кровопролитие и печаль", и мысленно вздрогнул. Печаль приросла к нему словно вторая кожа, более чувствительная, чем настоящая; что же касается кровопролития…
Машина ехала теперь по центральным улицам города в обманчивом голубоватом свете сумерек. Марчелло обратился к матери:
— Я выйду здесь, — и нагнулся, чтобы постучать в стекло и предупредить Альбери.
Мать сказала:
— Значит, я увижу тебя по возвращении из Парижа, — тем самым дав понять, что не придет на свадьбу, и он был благодарен ей за сдержанность: легкость и цинизм годились хотя бы на это.
Он вышел из машины, с силой захлопнул дверцу и растворился в толпе.
Едва только поезд тронулся, Марчелло отошел от окна, из которого выглядывал, разговаривая с тещей, а точнее, слушал ее болтовню, и вернулся в купе. Джулия, напротив, осталась у окна: из купе Марчелло видел, как она высовывалась наружу, размахивая носовым платком в тревожном порыве, придававшем патетичность этому обычно столь банальному жесту. Разумеется, подумал он, Джулия продолжала бы размахивать платком до тех пор, пока ей казалось бы, что она видит на перроне фигуру матери. А когда мать скрылась бы из виду, для Джулии это означало бы окончательный разрыв с девической жизнью. Отправлявшийся поезд и остающаяся на перроне мать придавали этому разрыву, одновременно желанному и внушавшему страх, болезненно конкретную форму. Марчелло еще раз поглядел на высунувшуюся в окно жену, одетую в светлый костюм, который при каждом движении руки топорщился на ее рельефных формах, затем откинулся на подушки и закрыл глаза. Когда через несколько минут он снова открыл их, жены в коридоре уже не было, а поезд мчался по открытой местности: высохшая равнина без единого деревца, уже укутанная в сумеречную полутень, простиралась под зеленым небом. Время от между которыми тянулись долины, и странным казалось, что там не было ни домов, ни людей. Видневшиеся кое-где на вершинах холмов кирпичные развалины усиливали ощущение одиночества. Пейзаж успокаивал, приглашая к размышлению и игре фантазии. Тем временем у края равнины, на горизонте, взошла луна, круглая, кроваво-красная, справа от нее сверкала белая звезда.
Жена исчезла, и Марчелло захотелось, чтобы еще какое-то время она не появлялась: ему хотелось подумать и в последний раз побыть одному. Он мысленно возвращался к тому, что делал в последние дни, и, вспоминая об этом, испытывал законное и глубокое удовлетворение. Он подумал, что единственная возможность изменить свою жизнь и себя самого состояла в том, чтобы действовать, двигаться во времени и пространстве. Обычно ему особенно нравились те вещи, которые укрепляли его связь с миром нормальным, обычным, предсказуемым. Он вспомнил утро свадьбы: Джулия в подвенечном платье, радостно бегавшая из комнаты в комнату, шурша шелком; он, входящий в лифт с букетиком ландышей в руке, затянутой в перчатку; теща, которая, едва он вошел, рыдая, бросилась ему в объятия; Джулия, затащившая его за дверцу шкафа, чтобы целовать в свое удовольствие; прибытие свидетелей — двух друзей Джулии, медика и адвоката, и двух его приятелей из министерства; отправление из дома в церковь, в то время как люди смотрели на церемонию из окон и с тротуара; отъезд на трех машинах: в первой — он с Джулией, во второй — свидетели, в третьей — теща и две ее подруги. Но тут случилось странное происшествие: у светофора автомобиль остановился, кто-то показался в окне: красная бородатая физиономия, лысый лоб, здоровенный нос. Это был нищий, но вместо того, чтобы попросить милостыню, он сказал хриплым голосом:
Дадите мне конфету, новобрачные? — и протянул руку внутрь машины.
Внезапно появившееся в окне лицо, бесцеремонно протянутая к Джулии рука разозлили Марчелло, который, возможно, с излишней суровостью ответил:
Ступай прочь, никаких конфет!
После чего нищий, видимо пьяный, гаркнул во все горло:
Будь ты проклят! — и исчез.
Испуганная Джулия прижалась к Марчелло и прошептала:
Он принесет нам несчастье!
Но Марчелло, пожав плечами, ответил:
Что за глупости… какой-то пьянчужка!
Машина снова тронулась, и он почти сразу забыл о случившемся.
В церкви все было нормально, то есть спокойно-торжественно, традиционно, с соблюдением всех формальностей. Небольшая группа родственников и друзей разместилась на передних скамьях перед алтарем; мужчины — в темном, женщины — в светлых весенних платьях. Церковь, богатая и пышно убранная, была посвящена какому-то святому времен Контрреформации. За алтарем, под балдахином из позолоченной бронзы, как раз находилась статуя этого святого из серого мрамора. Он был изображен больше, чем в натуральную величину, с возведенными к небу глазами и раскрытыми ладонями. За статуей была видна абсида, расписанная фресками в живой, яркой, излишне декоративной барочной манере. Они с Джулией опустились на колени на подушку из красного бархата перед мраморной тумбой. Свидетели по двое стояли сзади. Служба была длинной, семья Джулии хотела, чтобы все было организовано с максимальной торжественностью. В начале богослужения, наверху, на балконе, находившемся над входным порталом, заиграл орган, который, не умолкая, то подвывал под сурдинку, то рассыпался ликующими громкими аккордами под резонирующими сводами. Священник был очень медлителен, поэтому Марчелло, с удовлетворением отметив все детали церемонии, оказавшейся именно такой, какой он ее представлял и желал, убедившись, что он все делает так, как до него делали миллионы женихов в течение сотен лет, стал развлекаться тем, что разглядывал церковь. Она была некрасива, но очень просторна, задумана и построена с театральной торжественностью, как и все церкви иезуитов. Огромная статуя коленопреклоненного святого, застывшего под балдахином в экстатической позе, возвышалась над алтарем, раскрашенным под мрамор и тесно уставленным серебряными канделябрами, вазами с цветами, декоративными статуэтками, бронзовыми лампами. За балдахином изгибалась абсида, расписанная фресками: воздушные облачка, которые вполне могли фигурировать на занавесе в оперном театре, вздувались на голубом небе, пронзенном, словно мечами, лучами невидимого солнца. На облаках сидели различные библейские персонажи, нарисованные умело, но скорее в декоративном духе, нежели с истинным религиозным чувством. Среди всех фигур выделялась, как бы подавляя их, фигура Господа Бога. И вдруг в этой бородатой голове Марчелло узнал нищего, который подходил к машине, выпрашивая конфет, а затем проклял его. В это время орган загремел с почти угрожающей суровостью, не оставлявшей места нежности, и это сходство, при других обстоятельствах позабавившее бы Марчелло (Господь Бог, переодетый нищим, заглядывает в окно такси и просит конфет), напомнило ему — он и сам не знал почему — строки из Библии, относящиеся к Каину. Через несколько лет после смерти Лино он как-то открыл Библию, и они случайно попались ему на глаза: "Что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отвергла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей. Когда ты будешь возделывать землю, она не станет давать тебе плодов; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле. И сказал Каин Господу: слишком велико мое преступление, чтобы я заслужил прощение. Вот Ты теперь сгоняешь меня с лица земли: и от лица Твоего я скроюсь и буду изгнанником и скитальцем на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня. Но сказал ему Господь: нет, не будет так. Напротив, всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его". Марчелло показалось тогда, что эти строки прямо относятся к нему, проклятому из-за невольного преступления, но в то же время ставшему священным и неприкосновенным как раз благодаря проклятию. Он неоднократно перечитывал этот отрывок, размышляя над ним, но потом, как часто бывает, он ему наскучил, и Марчелло забыл о нем. Но в то утро в церкви, глядя на фреску, Марчелло снова вспомнил библейские строчки, и вновь они показались ему подходящими к его случаю. Пока продолжалась служба, Марчелло холодно, но с внутренней убежденностью, что мысль его углубляется в почву, богатую аналогиями и многосмысленную, принялся размышлять на следующую тему: если проклятие действительно существовало, почему оно пало на него? Едва Марчелло задался этим вопросом, как его охватила привычная непреходящая печаль, угнетавшая его как человека, который погибает и знает, что не может не погибнуть. Пусть не разумом, но инстинктом Марчелло понимал, что проклят. Но не потому, что убил Лино, а потому, что пытался и все еще пытается освободиться от груза раскаяния, от испорченности, от ненормальности, связанных с этим далеким преступлением, не прибегая к помощи церкви и ее институтов. Но что поделать, он был таким и измениться не мог. В нем не было злой воли, он только честно принимал данное ему от рождения положение и тот мир, в котором ему приходилось жить. Его мир был далек от религии и заменил ее иными идеалами. Разумеется, Марчелло предпочел бы вверить свою жизнь старинным и милым персонажам христианской религии: Господу Богу, такому справедливому, Пресвятой Деве, такой родной, Христу, такому милосердному. Но испытывая подобное желание, он понимал, что жизнь его ему не принадлежит, и потому он не может вверить ее тому, кому бы хотел. Он понимал, что находится вне религии и не может вернуться в ее лоно. Даже для того, чтобы очиститься и стать нормальным. Нормальность, как он думал теперь, была в другом, возможно, он ее еще не достиг, и обретение ее будет трудным, опасным, кровавым.