Что такое любовь, думал он, шагая по широкому тротуару и глядя на Триумфальную арку, что такое любовь, ради которой он готов был теперь разрушить собственную жизнь, оставить молодую жену, предать свои политические убеждения, броситься очертя голову в авантюру, совершить непоправимое? Задавая себе этот вопрос, он вспомнил, как много лет назад с досадой сказал университетской подружке, упорно отвергавшей его ухаживания, что для него любовь — это корова, неподвижно стоящая весной посреди луга, и бык, встающий на задние ноги, чтобы покрыть ее. Этим лугом, снова подумал он, был ковер в буржуазной гостиной Квадри, Лина была коровой, а он быком. Они во всем были бы похожи на двух животных. И ярость желания, на самом деле, была решающей и мощной поддержкой природы чему- то, что существовало вне ее. Рука природы вынимала из лона будущего духовное, нравственное дитя грядущих перемен.
"Говоря попросту, — подумал он, пытаясь остудить и укротить овладевшее его душой необычайное возбуждение, — говоря попросту, я хочу бросить жену во время свадебного путешествия, манкировать моими обязанностями во время исполнения задания, чтобы стать любовником Лины и жить с ней в Париже. Говоря попросту, — продолжал он, — я, безусловно, так и поступлю, если окажется, что Лина любит меня так же, как я ее, так же сильно и по тем же причинам".
Если у Марчелло и оставались какие-то сомнения в серьезности принятого им решения, они окончательно исчезли, как только, дойдя до конца авеню Великой армии, он поднял глаза к Триумфальной арке. Увидев монумент, воздвигнутый в честь побед славной тирании, он почти пожалел о другой тирании, которой до сих пор служил и которую готовился предать. В свете предстоящего предательства роль, которую он играл до сегодняшнего утра, показалась ему не столь серьезной и почти невинной, она была более понятной и потому более приемлемой. Он воспринимал ее теперь не как результат внешнего стремления к нормальности и искуплению, а почти как призвание или, по крайней мере, как довольно естественную склонность. С другой стороны, то, что теперь он относился к своей прошлой жизни почти безучастно, глядя на нее как бы издалека, было верным признаком бесповоротности принятого им решения.
Он долго ждал, пока остановится карусель машин, круживших вокруг монумента, пересек площадь и, держа шляпу в руке, направился прямо к арке, вошел под ее своды, где находилась могила Неизвестного солдата. Вот на стенах арки список выигранных баталий, каждая из них для бесчисленного множества людей означала верность и преданность подобно тому, как совсем недавно верно и преданно служил своему правительству и он; вот и могила, над которой бодрствует вечно горящее пламя, — символ других, не менее важных жертв. Читая названия наполеоновских сражений, он не мог не вспомнить фразу Орландо: "Ради семьи и отечества" — и вдруг понял, что от агента, столь убежденного и вместе с тем не умеющего рационально объяснить свою убежденность, его отличало только умение выбирать, с ним-то и была неразрывно связана печаль, преследовавшая его с незапамятных времен. Да, подумалось ему, он сделал выбор в прошлом и теперь снова готовится выбрать. И к печали его примешивалось сожаление о том, что могло бы быть, и от чего, выбирая, поневоле приходилось отказываться.
Он вышел из-под арки, снова переждал, пока остановится поток машин, и дошел до Елисейских Полей. Ему показалось, что арка невидимой тенью простерлась над спускавшейся от нее богатой и праздничной улицей и что между воинственным монументом и благосостоянием мирной, веселой толпы, заполнявшей тротуары, существует несомненная связь. Тогда он подумал, что и от этого он отказывается тоже: кровавого и неправедного величия, со временем превратившегося в радость и богатство, не ведающее о своем происхождении, от кровавого жертвоприношения, которое для последующих поколений становилось могуществом, свободой, достатком. Вот сколько аргументов в поддержку Иуды, в шутку подумал он.
Но теперь решение было принято, и он испытывал только одно желание: думать о Лине, о том, почему и как он ее любит. Переполненный этим желанием, он медленно спускался по Елисейским Полям, время от времени останавливался перед магазинами, у газетных киосков, наблюдал за людьми, сидящими в кафе, смотрел на афиши кинотеатров, на театральные вывески. Все прибывавшая толпа окружала его со всех сторон, кишела вокруг, и это движение казалось ему самой жизнью. Справа он видел четыре ряда машин, по два в каждом направлении, поднимавшихся и спускавшихся по широченной мостовой, слева — богатые магазины, яркие вывески, переполненные кафе. Он шел, постепенно убыстряя шаг, стараясь оставить как можно дальше позади себя Триумфальную арку; обернувшись, он заметил, что она все отдалялась и из-за расстояния и летней дымки казалась нереальной. Спустившись до конца улицы, он нашел в тени деревьев скамейку и с облегчением уселся на нее, довольный тем, что может спокойно посвятить себя мыслям о Лине.
Он хотел восстановить в памяти свой визит в дом терпимости в С., когда впервые почувствовал, что Лина существует. Почему женщина, которую он увидел в общем зале, рядом с агентом Орландо, внушила ему такое необычное и сильное чувство? Он вспомнил, что был поражен сиянием ее лба, и понял, что сначала в женщине, а потом в Лине его привлекла чистота, но в проститутке она была унижена и осквернена, а в Лине — торжествовала. Теперь он понял, что отвращение к упадку, испорченности и разврату, преследовавшее его всю жизнь и не смягченное женитьбой на Джулии, может рассеять только сияющий свет, исходящий от лба Лины. Даже совпадение имен — Лино, впервые внушивший ему это отвращение, и Лина, от этого чувства его освобождавшая, — показалось ему счастливым знаком. Так, естественно, стихийно, одной только силой любви, он обретал благодаря Лине нормальность, о которой столько мечтал. Но нормальность не казенную, которой добивался все эти годы, а иную, почти ангельскую. По сравнению с этой светлой, небесной нормальностью тяжкое ярмо взятых им на себя политических обязательств, женитьбы на Джулии, его размеренной и блеклой жизни человека порядка оказывалось лишь обременительной иллюзией, усвоенной им в неосознанном ожидании более достойной судьбы. Теперь он освобождался от нее и вновь обретал самого себя по тем же причинам, которые вопреки собственной воле заставили его этой иллюзии поддаться.
Пока он, сидя на скамейке, предавался этим мыслям, взгляд его вдруг упал на большую машину, которая, спускаясь в направлении площади Согласия, казалось, постепенно замедляла ход. И действительно, она остановилась у тротуара неподалеку от него. Это был черный шикарный автомобиль старинного образца, что подчеркивалось чрезмерным сверканием и глянцем никелированных и латунных частей кузова. "Роллс-Ройс", подумал Марчелло. Внезапно его охватил испуг, смешанный со страшным чувством чего-то знакомого. Где и когда он уже видел эту машину? Шофер, худой, с проседью человек в темно-голубой форме, едва машина остановилась, проворно выскочил и бросился открывать дверцу, и этот его жест вызвал в памяти Марчелло искомый образ: такая же машина, той же марки и того же цвета, останавливается на углу улицы, на соседнем со школой бульваре, и Лино высовывается и открывает дверцу, чтобы Марчелло сел рядом с ним. Тем временем, пока шофер стоял рядом с дверцей, держа фуражку в руке, из машины с предосторожностью показалась мужская нога в брючине из серой фланели, обутая в сверкающий глянцем, словно латунные части автомобиля, желтый ботинок, потом шофер протянул руку, и Марчелло увидел пассажира, с трудом вылезающего на тротуар. Это был пожилой человек, худой и очень высокий, с багровым лицом и еще белокурыми волосами, неровной походкой — помогая себе, он опирался на трость с резиновым наконечником, — и тем не менее поразительно моложавый. Марчелло внимательно наблюдал за ним, пока тот медленно приближался к скамейке, и спрашивал себя, что придает старику моложавость, а потом понял: фасон прически с пробором на боку и зеленый галстук-бабочка, который тот носил с яркой рубашкой в бело-розовую полоску. Старик шагал, опустив глаза вниз, но, когда подошел к скамейке, поднял голову, и Марчелло увидел, что глаза у него голубые, ясные, наивно-жестокие и тоже молодые. Старик наконец с трудом уселся рядом с Марчелло, а шедший за ним следом шофер тут же протянул ему маленький пакет из белой бумаги. Затем отвесил короткий поклон, вернулся к машине и неподвижно застыл на своем месте, за ветровым стеклом.