— Благодарю, — ответил граф, грациозно поведя по воздуху рукой. — Однако, простите, я с вами не соглашусь. Живи я в том веке, я бы не мог преклоняться перед его свершениями. Я был бы слишком погружён в его жизнь и не умел бы разглядеть, как вы выражаетесь, за деревьями леса. Я походил бы на Фукидида {84}, человека весьма умного, но, если память мне не изменяет, лишь мимоходом упоминающего об Иктине и прочих. Как такое могло случиться? Этот замечательный писатель воображал, будто они строят ещё один греческий храм; в его распоряжении не было столетий, по прошествии которых человечество смогло оценить истинные масштабы их труда. Он придерживался традиционных нравственных норм, на основании которых и судил о деяниях своих исторических современников; эти нормы позволяли ему, не кривя совестью, восхвалять или хулить живших с ним рядом политиков. Однако у него не имелось мерок, с которыми он мог бы подойти к создателям Парфенона {85}. Фидий, каменотёс по роду занятий, принадлежал к числу его одарённых сограждан, но что мог знать Фукидид о месте Фидия в сознании последующих поколений? Судить о великом можно лишь издали. Ему же Фидий представлялся человеком, лишь ненамного превосходящим любителя, сражающегося с грубым материалом, в лучшем случае освоившим азы своего ремесла или призвания. Нет, друг мой! Я счастлив тем, что не живу в одно время с Периклом. Я счастлив, что имею возможность по достоинству оценивать достижения эллинов. Я счастлив, что оказался на гребне времени, с которого могу с благоговением взирать на всё высокое и вечное.
— Высокое и вечное! — отозвался Кит, которому всё возраставшие жажда и непоседливость не позволяли углубляться в искусствоведческую дискуссию. — Пойдёмте со мной! Я покажу вам нечто высокое и вечное.
Он отвёл общество к дальней беседке, завешенной сверху, как пологом, кроваво-красной листвой страстоцвета и окружённой с боков его же алыми соцветиями. С кровли беседки свисал из лоснистых листьев причудливый фонарь. Внутри, прямо под падавшим из фонаря светом помещался столик и стул с прямой высокой спинкой, на котором в полном одиночестве восседало немыслимое, пугающее, внушающее почтительный страх привидение — грязноватый, монголоидной внешности старик. Могло показаться, что он окаменел, до того неподвижными и безжизненными оставались его черты. Запозднившиеся гости, проходившие мимо входа в это капище, оглядывали старца, словно диковинную и зловещую причуду природы и, произнеся несколько шутливых фраз, удалялись. Никто не решался переступить порог, то ли из благоговения, то ли из-за отталкивающего, почти гнилостного смрада, испускаемого этой персоной. Стоя в почтительном отдалении, горстка Белых Коровок, служивших подобием охраны, неотрывно следила за каждым его движением. Впрочем, Учитель так ни разу и не шелохнулся. Почти прекрасный своей бессмысленной пустотой, привыкший к едва ли не божественным почестям, он сидел здесь для того, чтобы им любовались. Головы, почти полностью лысой, он, подобно христианам древних времён, не покрывал. Длинная ряса, поблёскивающая сальными пятнами, облекала его конечности и тучное чрево, на котором угадывались многочисленные складки жира. Два затянутых плёнкой недрёманных ока, выпучившихся почти в уровень со лбом, взирали в пустоту; вздёрнутый нос выступал на плосковатом лице, мертвенная бледность которого подчёркивалась бликами света, отражённого глянцевитой листвой, — лицо казалось поблёкшим и раскисшим, будто промокашка, всю ночь пролежавшая под дождём. На подбородке торчали реденькие серовато-зелёные волоски. Зиял раззявленный рот.
Никаких следов узнавания не отразилось на лице старца при появлении мистера Кита. Впрочем, спустя несколько времени он, казалось, начал утрачивать власть над своими губами. Губы задвигались, залопотали, по-младенчески загукали в бессловесном старческом вожделении. Кит, словно представляя некую музейную редкость, сказал:
— Мой дом — единственный на Непенте, до посещения которого он до сей поры снизошёл. Последнее время он, боюсь, с трудом волочит ноги; усади его на что-нибудь кроме стула с прямой спинкой, и больше уже не поднимешь. Подумать только, когда-то, наверное, был миловидным мальчишкой… Бедный старикан! Я знаю, чего он хочет. Эти молодые идиоты совсем его забросили.
Он ушёл и вскоре вернулся с дополна налитым неразбавленным виски стаканом, который поставил на столик так, чтобы старик мог до него дотянуться. Дряблая, нездорового вида ладонь медленно поднялась в подобии умоляющего жеста, вновь упала на живот да там и осталась; пять округлых, белых, точно мел, пальцев топырились, будто лучи морской звезды. Более ничего не произошло.
— Давайте отступим немного, — сказал Кит, — иначе он к выпивке не притронется. Он, как вы знаете, против спиртного не возражает. Виски ведь не происходит от теплокровных животных. Скорее уходит в одно из них. Вам не кажется, что перед нами своего рода азиатский Сократ?
— Будда {86}, — предложил свою версию граф. — Будда из второсортного алебастра. Китайский Будда ничтожного, реалистического периода.
— Странно, — заметил мистер Херд. — Мне он напоминает дохлую рыбу. Нечто древнее, рыбообразное — наверное, это рот виноват…
— Красавец! — с отвращением принюхавшись, вмешался в обмен репликами Эдгар Мартен. — Глаза как у варёной трески. И этому чудищу хватает наглости называть себя Мессией. Я, слава Богу, еврей, меня это всё не касается. Но будь я христианином, я бы ему сразу башку оторвал. Клянусь, оторвал бы. Грязный, зловонный, засиженный мухами мошенник. Собачий приют по нему плачет!
— Ну что вы, что вы, — сказал мистер Херд, которому неистовый молодой человек пожалуй даже нравился, и которого охватила этим вечером большая, нежели обычно, терпимость. — Что это вы! Он же не виноват, что у него такое лицо. Неужели в вашем сердце не отыщется уголка для чего-то оригинального? И не кажется ли вам, — оставляя в стороне религиозные соображения, — что мы, туристы, должны быть благодарны этим людям, столь разнообразящим местный ландшафт своими живописными красными рубахами и прочим?
— Я равнодушен к ландшафтам, мистер Херд, во всяком случае, пока в них не проглядывают пласты, разломы и прочие геологические характеристики. Живописность меня тоже не волнует. Я битком набит стихами Ветхого Завета и оттого поневоле смотрю на человека с этической точки зрения. Вас интересует, какое отношение имеет одежда человека к его религии? Вот вы говорите, он не виноват, что у него такое лицо. Прекрасно, но если он не виноват и в том, что у него такой замызганный, сальный макинтош, я готов съесть мою шляпу. Неужели человек не может быть Мессией без того, чтобы не напялить красную рубашку, какой-нибудь немыслимый халат, синюю пижаму и чёрт знает что ещё? Да тут и спорить-то, по-моему, не о чем! Пожалуйста, можете называть меня прямолинейным брюзгой. Но если человек свихнулся на религии или вегетарианстве, так будьте уверены, у него и по другим статьям не все дома, — он или против вивисекции борется, или питается одними орехами, или одевается чёрт знает во что, или марки коллекционирует, а в придачу оказывается, что он ещё и развратник. Разве вы никогда этого не замечали? И почему он такой грязный? В чём связь между грязью и благочестием? Что, оба качества восходят к далёким предкам и одно волочёт за собой другое? Когда я вижу подобное существо, мне хочется разрубить его на части. Агаг, мистер Херд, Агаг! Нужно будет как-нибудь сходить, взглянуть на этот экземпляр ещё раз, такое не каждый день увидишь. Это живое ископаемое — постплейстоцен {87}.