Но и это ещё не всё. Ван Коппена описывали как живого, сердечного, разговорчивого старикана, несколько полноватого, со свежей кожей, крепкими зубами, клочковатой седой бородкой, неуловимо гнусавым выговором, едва достаточным для установления его заокеанского происхождения, и пищеварением боа-констриктора. Он до беспамятства любил булочки с маслом, — так говорила Герцогиня; он, по словам госпожи Стейнлин, «по-настоящему ценил хорошую музыку»; и он же, о чём неустанно твердил «парроко», являлся одним из немногих, от кого можно было с уверенностью ожидать щедрых пожертвований на нужды бедняков и починку увечного приходского органа. (Каждый год, едва «Попрыгунья» вставала близ Непенте на якорь, бедняки на неделю впадали в окончательную нужду, а орган безнадёжно расстраивался.)
Короче говоря, в одном сомневаться не приходилось: ван Коппен обладал даром нравиться. Но ничьё общество не приходилось ему по вкусу столь явственно, как общество графа Каловеглиа. Старики часами сидели в тенистом дворике графа, лакомясь засахаренными фруктами, попивая домодельные ликёры — персиковые или настоенные на горных травах — и беседуя, беседуя без конца. Странные и крепкие узы дружбы и взаимного интереса связывали их. О происхождении этих уз, их сущности и проистекающих из них последствиях чего только не говорили.
Но о чём же они беседовали?
Андреа, преданный слуга Каловеглиа, сколь бы искусно его ни расспрашивали, отделывался двусмыслицами, способными привести в отчаяние любого. Тем не менее, наиболее распространённая точка зрения сводилась к тому, что граф Каловеглиа, видимо, оказывал миллионеру помощь в коллекционировании древних реликвий, каковые, — поскольку итальянское правительство запрещало вывоз произведений античного искусства — тайком перевозились по ночам на борт «Попрыгуньи», чтобы затем воссоединиться с иными, хранимыми в великолепном музее где-то на Западе, музее, который предназначался ван Коппеном в дар великому американскому народу. С другой стороны, нелишне отметить, что оба немолодых джентльмена, являясь избранными представителями двух соперничающих цивилизаций и обладая каждый на свой манер обширным опытом и знанием рода людского, находили искреннее, почти детское удовольствие в обществе друг друга, позволявшем им предаваться воспоминаниям о прошлом и удовлетворять присущее обоим стремление пополнить, пока не пришёл неизбежный конец, запас своих знаний чем-то новым.
Оба этих объяснения обладали достоверностью, вполне достаточной для того, чтобы большинство заинтересованных лиц отвергло их с порога в качестве несостоятельных. Лица эти склонялись скорее к альтернативной и более увлекательной теории, предложенной сводной сестрой мистера Паркера. Её теория устанавливала, что американец пытается выторговать графскую дочь, красивую девушку, запертую в каком-то монастыре, куда старый мерзавец определил её в предвкушении дня, когда объявится покупатель, богатый настолько, чтобы удовлетворить питаемое им, мерзавцем, непомерное вожделение к золоту. Ван Коппен как раз и был таким покупателем. Эти двое, утверждала Консулова хозяйка, рядятся уже два или три года, так что а dénouement [41] можно ожидать с минуты на минуту. И если ван Коппен сумеет утолить корыстолюбие графа, несчастное дитя и моргнуть не успеет, как станет узницей плавучего гарема, устроенного на борту «Попрыгуньи».
Конечно, ни один из посетителей Непенте не был застрахован от бойкого злоязычия этой дамы, тем не менее приходится с сожалением признать, что кое-какие мелочи, сами по себе незначительные, могли послужить основанием для невеликодушной гипотезы, согласно которой и у ван Коппена, как у прочих господ его разряда, таилось под благовидной внешностью неблаговидное нутро. Имелась у этого, в иных отношениях очаровательного и щедрого иноземца, своя «тёмная сторона», всегдашняя тайна, всегдашняя муха в елее. Прежде всего, как объяснить тот удивительный, много раз обсуждавшийся факт, что никого ещё и никогда не приглашали посетить яхту? Уже одно это возбуждало подозрения. «Хочешь получить что-нибудь от старого Коппена, — гласила местная поговорка, — не напрашивайся на «Попрыгунью»». Ещё более удивительным представлялось то обстоятельство, что за вычетом нескольких бородатых, почтенных летами членов экипажа и самого владельца яхты на остров с неё никто не сходил. Где, спрашивается, остальные пассажиры? Кто они? Миллионер ни разу даже не упомянул об их существовании. Отсюда, естественно, делался вывод, что он путешествует по морям в компании ветреных нимф — поведение, для человека его преклонного возраста безусловно постыдное и причиняющее прочим людям досаду тем большую, что он, уподобляясь хитрому и ревнивому старому султану, не желает выставлять свой гарем на всеобщее обозрение. Распущенность ещё можно простить — когда речь идёт о миллионере, её принято называть эксцентричностью, но столь откровенный эгоизм мог в конце концов стоить ван Коппену доброго имени.
Улику, подтверждающую, что дело обстоит именно таким возмутительным образом, удалось — и весьма неожиданно — получить одним солнечным утром. Рыбак по имени Луиджи, подошедший на вёслах к корме «Попрыгуньи» (морские твари всех родов и видов скапливались здесь, чтобы полакомиться швыряемыми с кормы за борт кухонными отходами), вонзил свою острогу в нечто, походившее на необычайно крупную и яркую тёмно-лазоревую камбалу. Ощутив прикосновенье металла, чудище ненатурально и совсем не по-рыбьи содрогнулось и съёжилось, и к полному своему изумлению Луиджи вытащил на поверхность отодранный от женского платья лоскут, а именно, небольшую полоску небесно-синего crêpe de Chine. [42] Горько разочарованный, Луиджи тем не менее принял случившееся с отличающей южан философичностью. «Сгодится моей маленькой Аннарелле», — решил он. Названная девчушка, появившись на следующем празднестве в честь Святого покровителя острова с этим райского колера лоскутом, несомненно стала бы предметом зависти всех её подружек, если бы при возвращении Луиджи на берег он не подвернулся вышедшему прогуляться мистеру Фредди Паркеру. Вследствие редкостного, по словам мистера Паркера, везения взор его остановился на мокрой тряпице; вследствие озарения, не только редкостного, но и единственного за всю его жизнь, он осознал истинную цену этой тряпицы как общественного документа. Пообещав рыбаку небольшую сумму (в тот миг Консул мелочи при себе не имел), он с триумфом оттащил восхитительную улику в Консульство, где уже известная нам особа принялась демонстрировать её всем и каждому в подтверждение своей теории.
— О чём тут ещё говорить? — обыкновенно вопрошала она. — Может, конечно, он юнгу девочкой переодевает, но это уж, знаете…
Сидя на грубой пемзе, и неотрывно глядя на греховодницу «Попрыгунью», девственная белизна которой окрасилась на склоне дня предательским алым румянцем, мистер Херд перебирал в уме эти и прочие обрывки сведений. Они погрузили его в большую, чем обычно, задумчивость, в них чуялось нечто созвучное на миг охватившей мистера Херда потребности разобраться в собственных чувствах.
Одно он может сказать с полной определённостью. Огибать земной шар, барахтаясь в объятиях дюжины хористок, это не его идеал. Он был устроен по-другому. Он намеревался, с помощью Божией, провести закат своих дней на иной, более респектабельный манер. И воображение его нарисовало картину — мирный дом средь зелёных лужаек Англии, в котором он станет жить, предаваясь учёным занятиям и неприметно творя добро в окружении семьи и друзей: старых университетских друзей, друзей по Лондону, по Африке — и новых, из подрастающего поколения, открытых, честно мыслящих молодых людей, которых он будет от всего сердца любить отцовской любовью.