– Я не могу, – скорбно ответил Ипполит Матвеевич, – это невозможно.
– Что, усы дороги вам как память?
– Не могу, – повторил Воробьянинов, понуря голову.
– Тогда вы всю жизнь сидите в дворницкой, а я пойду за стульями. Кстати, первый стул над нашей головой.
– Брейте!
Разыскав ножницы, Бендер мигом отхватил усы, и они, взращиваемые Ипполитом Матвеевичем десятилетиями, бесшумно свалились на пол. С головы падали волосы радикально-черного цвета, зеленые и ультрафиолетовые. Покончив со стрижкой, технический директор достал из кармана старую бритву «Жилет», а из бумажника запасное лезвие, – стал брить почти плачущего Ипполита Матвеевича.
– Последний ножик на вас трачу. Не забудьте записать на мой дебет два рубля за бритье и стрижку.
Содрогаясь от горя, Ипполит Матвеевич все-таки спросил:
– Почему же так дорого. Везде стоит сорок копеек.
– За конспирацию, товарищ фельдмаршал, – быстро ответил Бендер.
Страдания человека, которому безопасной бритвой бреют голову, – невероятны. Это Ипполит Матвеевич понял с самого начала операции. Посередине Остап прервал свое ужасное дело и сладко спросил:
– Бритвочка не беспокоит?
– Конечно, беспокоит, – застрадал Воробьянинов.
– Почему же она вас беспокоит, господин предводитель? Она ведь не советская, а заграничная.
Но конец, который бывает всему, пришел.
– Готово. Заседание продолжается! Нервных просят не смотреть! Теперь вы похожи на Боборыкина, известного автора-куплетиста. [138]
Ипполит Матвеевич отряхнул с себя мерзкие клочья, бывшие так недавно красивыми сединами, умылся и, ощущая на всей голове сильное жжение, в сотый раз сегодня уставился в зеркало. То, что он увидел, ему неожиданно понравилось. На него смотрело искаженное страданиями, но довольно юное лицо актера без ангажемента.
– Ну, марш вперед, труба зовет! – закричал Остап. – Я по следам в жилотдел, или, вернее, в тот дом, в котором когда-то был жилотдел, а вы к старухам!
– Я не могу, – сказал Ипполит Матвеевич, – мне очень тяжело будет войти в собственный дом.
– Ах, да!.. Волнующая история! Барон-изгнанник! Ладно! Идите в жилотдел, а здесь поработаю я. Сборный пункт – в дворницкой. Парад-алле!
Завхоз 2-го дома Старсобеса был застенчивый ворюга. Все существо его протестовало против краж, но не красть он не мог. Он крал, и ему было стыдно. Крал он постоянно, постоянно стыдился, и поэтому его хорошо бритые щечки всегда горели румянцем смущения, стыдливости, застенчивости и конфуза. Завхоза звали Александром Яковлевичем, а жену его Александрой Яковлевной. Он называл ее Сашхен, она звала его Альхен. Свет не видывал еще такого голубого воришки, как Александр Яковлевич.
Он был не только завхозом, но и вообще заведующим. Прежнего зава за грубое обращение с воспитанницами семь месяцев назад сняли с работы и назначили капельмейстером симфонического оркестра. Альхен ничем не напоминал своего невоспитанного начальника. В порядке уплотненного рабочего дня он принял на себя управление домом и с пенсионерками обращался отменно вежливо, проводя в доме важные реформы и нововведения.
Остап Бендер потянул тяжелую дубовую дверь воробьяниновского особняка и очутился в вестибюле. Здесь пахло подгоревшей кашей. Из верхних помещений неслась разноголосица, похожая на отдаленное «ура» в цепи. Никого не было, и никто не появился. Вверх вела двумя маршами дубовая лестница с лаковыми некогда ступенями. Теперь в ней торчали только кольца, а самих медных прутьев, прижимавших когда-то ковер к ступенькам, не было.
«Предводитель команчей жил, однако, в пошлой роскоши», – думал Остап, подымаясь наверх.
В первой же комнате, светлой и просторной, сидели в кружок десятка полтора седеньких старушек в платьях из наидешевейшего туальденора мышиного цвета. [139]Напряженно вытянув сухие шеи и глядя на стоявшего в центре человека в цветущем возрасте, старухи пели:
Слышен звон бубенцов издалека.
Это тройки знакомый разбег.
А вдали простирался широко
Белым саваном искристый снег. [140]
Предводитель хора, в серой толстовке из того же туальденора и туальденоровых брюках, отбивал такт обеими руками и, вертясь, покрикивал:
– Дисканты, тише! Кокушкина – слабее!
Он увидел Остапа, но, не в силах удержать движение своих рук, только недоброжелательно на него посмотрел и продолжал дирижировать. Хор с усилием загремел, как сквозь подушку:
Та-та-та, та-та-та, та-та-та-та,
То-ро-ром, ту-ру-рум, ту-ру-рам.
– Скажите, где здесь можно видеть товарища завхоза? – вымолвил Остап, прорвавшись в первую же паузу.
– А в чем дело, товарищ?
Остап подал дирижеру руку и дружелюбно спросил:
– Песни народностей? Очень интересно. Я инспектор пожарной охраны.
Завхоз застыдился.
– Да, да, – сказал он, конфузясь, – это как раз кстати. Я даже доклад собирался писать.
– Вам нечего беспокоиться, – великодушно заявил Остап, – я сам напишу доклад. Ну, давайте смотреть помещение.
Альхен мановением руки распустил хор, и старухи удалились мелкими радостными шажками.
– Пожалуйте за мной, – пригласил завхоз.
Прежде чем пройти дальше, Остап уставился на мебель первой комнаты. В комнате стояли стол, две садовые скамейки на железных ногах (в спинку одной из них было глубоко врезано имя – Коля) и рыжая фисгармония.
– В этой комнате примусов не зажигают? Временные печи и тому подобное?
– Нет, нет. Здесь у нас занимаются кружки: хоровой, драматический, изобразительные искусства, музыкальный кружок…
Дойдя до слова «музыкальный», Александр Яковлевич покраснел. Сначала запылал подбородок, потом лоб и щеки. Альхену было очень стыдно. Он давно уже продал все инструменты духовой капеллы. Слабые легкие старух все равно выдували из них только щенячий визг. Было смешно видеть эту громаду металла в таком беспомощном положении. Альхен не мог не украсть капеллу. И теперь ему было очень стыдно.
На стене, простершись от окна до окна, висел лозунг, написанный белыми буквами на куске туальденора мышиного цвета:
«Духовой оркестр – путь к коллективному творчеству».