Кислярский не вынес потока неосновательных обвинений. Бледный, поблескивая глазками, председатель биржевого комитета ухватился за спинку стула и звенящим голосом сказал:
– Я всегда был октябристом [272]и останусь им.
Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует.
– Прежде всего, господа, – демократия, – сказал Чарушников, – наше городское самоуправление должно быть демократичным. Но без кадетишек. Они нам довольно нагадили в семнадцатом году!
– Надеюсь, – ядовито заинтересовался губернатор, – среди нас нет так называемых социал-демократов?
Левее октябристов, которых на заседании представлял Кислярский, – не было никого. Чарушников объявил себя «центром». На крайнем правом фланге стоял брандмейстер. Он был настолько правым, что даже не знал, к какой партии принадлежит.
Заговорили о войне.
– Не сегодня завтра, – сказал Дядьев.
– Будет война, будет.
– Советую запастись кое-чем, пока не поздно.
– Вы думаете? – встревожился Кислярский.
– А вы как полагаете? Вы думаете, что во время войны можно будет что-нибудь достать? Сейчас же мука с рынка долой! Серебряные монетки, как сквозь землю, – бумажечки пойдут всякие, почтовые марки, имеющие хождение наравне, [273]и всякая такая штука.
– Война – дело решенное.
– Мне один видный коммунист уже об этом говорил. Говорил, что будто бы СТО уже решительно повернуло в сторону войны. [274]
– Вы как знаете, – сказал Дядьев, – а я все свободные средства бросаю на закупку предметов первой необходимости.
– А ваши дела с мануфактурой?
– Мануфактура само собой, а мука и сахар своим порядком. Так что советую и вам. Советую настоятельно.
Полесов усмехался.
– Как же большевики будут воевать? Чем? Сормовские заводы делают не танки, а барахло! [275]Чем они будут воевать? Старыми винтовками? А воздушный флот? Мне один видный коммунист говорил, что у них, ну как вы думаете, сколько аэропланов?
– Штук двести?
– Двести? Не двести, а тридцать два! А у Франции восемьдесят тысяч боевых самолетов.
– Да-а… Довели большевички до ручки…
Разошлись за полночь.
Губернатор пошел провожать городского голову. Оба шли преувеличенно ровно.
– Губернатор! – говорил Чарушников. – Какой же ты губернатор, когда ты не генерал?
– Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.
– Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием.
– За баллотированного двух небаллотированных дают.
– Па-апрашу со мной не острить! – закричал вдруг Чарушников на всю улицу.
– Что же ты, дурак, кричишь? – спросил губернатор. – Хочешь в милиции ночевать?
– Мне нельзя в милиции ночевать, – ответил городской голова, – я советский служащий…
Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой.
Позвольте, а где же отец Федор? Где стриженый священник церкви Фрола и Лавра? Он, кажется, собирался пойти на Виноградную улицу, в дом № 34, к гражданину Брунсу? Где же этот кладоискатель в образе ангела и заклятый враг Ипполита Матвеевича Воробьянинова, дежурящего ныне в темном коридоре у несгораемого шкафа?
Исчез отец Федор. Завертела его нелегкая. Говорят, что видели его на станции Попасная, Донецких дорог. Бежал он по перрону с чайником кипятку. Взалкал отец Федор. Захотелось ему богатства. Понесло его по России, за гарнитуром генеральши Поповой, в котором, надо признаться, ни черта нет.
Едет отец по России. Только письма жене пишет.
Письмо отца Федора,
писанное им в Харькове, на вокзале, своей жене, в уездный город N
Голубушка моя, Катерина Александровна!
Весьма пред тобою виноват. Бросил тебя, бедную, одну в такое время.
Должен тебе все рассказать. Ты меня поймешь и, можно надеяться, согласишься.
Ни в какие живоцерковцы я, конечно, не пошел и идти не думал, и Боже меня от этого упаси.
Теперь читай внимательно. Мы скоро заживем иначе. Помнишь, я тебе говорил про свечной заводик. Будет он у нас, и еще кое-что, может быть, будет. И не придется уже тебе самой обеды варить, да еще столовников держать. В Самару поедем и наймем прислугу.
Тут дело такое, но ты его держи в большом секрете, никому, даже Марье Ивановне, не говори. Я ищу клад. Помнишь покойную Клавдию Ивановну Петухову, воробьяниновскую тещу? Перед смертью Клавдия Ивановна открылась мне, что в ее доме, в Старгороде, в одном из гостиных стульев (их всего двенадцать) запрятаны ее бриллианты. Ты, Катенька, не подумай, что я вор какой-нибудь. Эти бриллианты она завещала мне и велела их стеречь от Ипполита Матвеевича, ее давнишнего мучителя.
Вот почему я тебя, бедную, бросил так неожиданно.
Ты уж меня не виновать.
Приехал я в Старгород, и, представь себе, этот старый женолюб тоже там очутился. Узнал как-то. Видно, старуху перед смертью пытал. Ужасный человек! И с ним ездит какой-то уголовный преступник, нанял себе бандита. Они на меня прямо набросились, сжить со свету хотели. Да я не такой, мне пальца в рот не клади, не дался.
Сперва я попал на ложный путь. Один стул только нашел в воробьяниновском доме (там ныне богоугодное заведение), несу я мою мебель к себе в номера «Сорбонна» и вдруг из-за угла с рыканьем человек на меня лезет, как лев, набросился и схватился за стул. Чуть до драки не дошло. Осрамить меня хотели. Потом я пригляделся – смотрю – Воробьянинов. Побрился, представь себе, и голову оголил, аферист, позорится на старости лет.
Разломали мы стул – ничего там нету. Это потом я понял, что на ложный путь попал. А в то время очень огорчался.
Стало мне обидно, и я этому развратнику всю правду в лицо выложил.
– Какой, – говорю, – срам на старости лет. Какая, – говорю, – дикость в России теперь настала. Чтобы предводитель дворянства на священнослужителя, аки лев, бросался и за беспартийность упрекал. Вы, – говорю, – низкий человек, мучитель Клавдии Ивановны и охотник за чужим добром, которое теперь государственное, а не его.
Стыдно ему стало, и он ушел от меня прочь – в публичный дом, должно быть.