— По рукам, — сказал Бальсо. — Дай же мне хотя бы свой чулок: я надену его на шляпу и совершу подвиг во имя нашей любви.
— Не торопись, мой рыцарь. Позволь мне сначала кое-что тебе объяснить. Мне так понравилось, как Бигль Дарвин читает вслух свои стихи, что однажды вечером, когда родители уехали к друзьям в Плейнфилд, штат Нью-Джерси, я ему отдалась. Он сказал, что любит меня и хочет взять с собой в Париж, где мы будем жить в studio, и я по своей наивности ему поверила. Я была ужасно счастлива, пока не получила от него письмо. Вот оно.
И Малютка достала из секретера два письма, одно из которых протянула Бальсо.
Дорогая Джейни!
Ты никак не хочешь меня понять. Пожалуйста, пойми: брать тебя с собой в Париж я отказываюсь ради твоего же блага. Я глубоко убежден: такое путешествие кончится твоей смертью.
Вот как ты умрешь.
Ты сидишь в пижаме у окна, Джейни, и прислушиваешься к легкомысленному шуму парижской жизни. Автомобили гудят так весело, так призывно, что кажется, будто каждый день здесь — праздник. Ты же глубоко несчастна.
Вот что ты себе говоришь. Ах, празднично одетые люди спешат мимо моего окна. Я же похожа на старого актера, который, бормоча себе под нос монолог Макбета, роется в мусорном баке у входа в театр, где еще совсем недавно его встречали громом аплодисментов. А ведь я не стара, я молода. Молода, а между тем мне нечего вспомнить, на мою долю не выпадали ни успехи, ни аплодисменты. Об успехах мне приходилось только мечтать. Я — Джейни Дейвенпорт, беременная, незамужняя, никем нелюбимая, одинокая — смотрю, как под моим окном нескончаемым потоком спешат веселые, смеющиеся люди.
На этом празднике жизни я чужая. Я в эту жизнь не вписываюсь. И в его жизнь тоже. Он терпит меня только ради моего тела. Ему от меня нужно только одно, а мне… мне нужна любовь. Боже, как мне нужна любовь!
«Бред», «бред» — целыми днями только от него и слышишь: это бред, то бред. И имеет он в виду меня. Я — бред. Всё и всех вокруг он называет «бредом» — себя, меня. Конечно, я могу вместе с ним посмеяться над мамой или над домашним очагом — но почему надо называть мою мать и мой дом «бредом»?! Смеяться над Хоби, Джоан я могу сколько угодно, но над собой смеяться не дам. Мне надоело смеяться, смеяться, смеяться. Не осталось ничего, над чем бы он не смеялся, подонок. Во мне же есть такое, над чем я смеяться не стану. Над окружающим я готова смеяться столько, сколько он захочет, но над своим внутренним миром я смеяться не хочу. Не хочу и не буду. Хорошо ему говорить: «Не распускай нюни! Будь жестче! Будь интеллектуалкой! Думай, а не чувствуй!» А я хочу быть не жесткой, а нежной. Я хочу чувствовать. Я не хочу думать. Когда я думаю, мне плохо. Жесткой я хочу быть по отношению к миру, нежной по отношению к нему. Внешне — жесткой, внутренне — нежной. И мне хочется, чтобы и он вел себя так же. Чтобы ни он, ни я не сомневались в любви друг друга. Он же, как раз когда мне хочется ласки, когда хочется поговорить с ним по душам, начинает грубо, гадко шутить. Когда я чувствую себя особенно незащищенной, он хохмит. Я не хочу все время быть настороже. Бывает, что мне хочется поднять забрало. Мне надоело смотреть на мир с опаской. Любовь — это родство душ, а не предлог для ведения интеллектульных баталий. От своих эмоций я хочу получать удовольствие. Мне хочется, чтобы со мной хоть иногда обращались как с ребенком и чтобы ласкали как ребенка — нежно, доверчиво. А его насмешки и подначки мне осточертели.
Я беременна, я не замужем — он ни за что на мне не женится. Если же я его попрошу взять меня в жены, он разразится своим грубым, жутким смехом: «Что, цыганочка, надоело вести кочевую жизнь, да? Ничего не поделаешь, жизнь есть жизнь. Надо смотреть правде в глаза. Так не бывает, чтобы и рыбку съесть… и костью не подавиться». А друзьям подаст всю историю в виде шутки. Шутки у него те еще… И эти самодовольные кретины будут вместе с ним надо мной смеяться. Особенно эта девка. Пейдж.
Я им не нравлюсь — выпадаю из их круга. Всю жизнь была изгоем, всю жизнь никуда не вписывалась. Праздничные толпы всегда спешили мимо моего окна. Ребенком я никогда не любила играть на улице с другими детьми; мне хотелось одного: сидеть дома и читать книжку. С тех пор как умер отец, мне некому пожаловаться. Он-то всегда был готов войти в мое положение. Понять меня и утешить. Боже, как хочется, чтобы меня поняли, полюбили. Мама, как и Бигль, вечно надо мной смеется. Когда они со мной ласковы, то кричат: «Эй, глупая гусыня!» Когда сердятся: «Не будь идиоткой!» Только один отец меня жалел, да и тот умер. Вот бы и мне умереть!
Джоан Хиггинс знала бы, что делать, будь она в моем положении, — беременна и не замужем. Джоан вписывается в ту жизнь, которая ему и его дружкам удается лучше, чем мне. В свое время она обмолвилась, что вернулась к Хоби, потому что ей надоело бегать за здоровыми, полноценными мужчинами. Джоан меня отговаривала, говорила, что он мне не подходит. А мне казалось, что очень даже подходит, — ведь он меланхолик и поэт. Да, он грустит, но даже грусть у него какая-то отвратительная: сам же над ней и смеется: «А все из-за войны. В наше время все грустят. Великая вещь — пессимизм». И все же он печален; если б только он перестал кривляться, мы могли бы быть счастливы, очень счастливы. Мне так хочется его утешить — приласкать.
Джоан, вероятно, посоветовала бы заставить его на мне жениться. Представляю, как бы он поднял меня на смех: «Хочешь, чтоб я сделал из тебя честную девушку, а?»
Из окна тебе видно кафе «Carcas». Ты живешь на Рю де ля Гранд Шомьер, в отеле «Liberia».
Почему мне не сидится в «Carcas»? Джоан бы чувствовала себя там отлично. Почему я им не нравлюсь? Ведь я такая же хорошенькая, как она, и ничуть не глупее. А все потому, что я, в отличие от нее, держу себя в руках. Не веду разгульный образ жизни. Да мне и не хочется. Что-то есть во мне такое, отчего мне не хочется себя ронять.
Ты видишь, как я выхожу из кафе, как смеюсь и размахиваю руками.
Хоть бы он поднялся наверх!
Ты видишь, как я поворачиваюсь и иду в сторону отеля.
Пусть только придет — скажу ему, что беременна. Скажу самым обычным голосом, как бы между прочим. Если сказать спокойно, без истерики, поднять меня на смех он не сможет.
— Привет, дорогая. Как дела?
— Знаешь, Бигль, je suis enceinte [36] .
— Что-что?!
(Проклятое произношение! Все испортила.)
— Я беременна.
Несмотря не желание казаться спокойной, твой голос предательски дрожит. В глазах тоска.
— Надо будет по такому случаю устроить прием.
Я выхожу из комнаты, однако дверью не хлопаю.
А вдруг он больше никогда не вернется?.. Ты подбегаешь к окну. У тебя подкашиваются ноги. Ты садишься и начинаешь страдать. Ты упиваешься своим несчастьем, лелеешь его. Я беременна! Я беременна! Загоняешь этот истошный крик себе в кровь. Когда первые, самые тяжелые минуты позади, ты накрываешься своей тяжкой судьбой, точно одеялом, — с головой. Главное несчастье твоей жизни служит тебе прибежищем от тысяч мелких неурядиц. Ты так несчастна.