Ты вспоминаешь, что «жизнь — это тюрьма без решеток на окнах», и думаешь о самоубийстве.
Никто меня не слушает, когда я говорю о самоубийстве. И он — прежде всего. Когда я проснулась ночью в одной с ним постели и пожаловалась, что часто думаю о смерти, он решил, что я шучу. А я говорила правду. Смерть и самоубийство — это то, о чем я размышляю постоянно. Я сказала, что умереть — это все равно что надеть мокрый купальник. Теперь же смерть кажется мне совсем другой — теплой и ласковой. Нет, смерть все-таки похожа на мокрый купальник — от нее мороз по коже.
Если я решусь на самоубийство, посмертной записки ни за что ему не оставлю — не хочу, чтобы надо мной смеялись. Покончу с жизнью — и все. Что бы я в этой записке ни написала, он всегда найдет, над чем посмеяться, чем посмешить друзей…
Мама знает, что я живу в Париже, с мужчиной. Софи написала, что все только обо мне и говорят, и если б я поехала домой, если б не была беременной, мама бы меня поедом ела. Нет, в Штаты я возвращаться не намерена — что за радость сначала месяц по морю плыть, а потом всю оставшуюся жизнь в начальной школе преподавать!
Что от него ждать? Наверняка захочет, чтобы я сделала аборт. Сейчас, говорят, из-за падения рождаемости хорошего гинеколога не найти. Да и французская полиция лютует. Если я умру под ножом…
Убить себя значит убить свое тело, а его я убивать не хочу — оно у меня хорошее: мягкое, белое; оно любит меня — красивое, счастливое тело. Будь он и в самом деле настоящим поэтом, он любил бы меня за красоту моего тела. У него же, как и у всех мужчин, одно на уме. Скоро тело мое распухнет, станет тяжелым, неуклюжим. Говорят, после аборта женская грудь из-за поступающего молока теряет форму. Когда грудь у меня испортится, он меня возненавидит. Было время, когда я надеялась: вот рожу ему ребенка, привяжу к себе, и он будет любить меня, как родную мать. Но он признает только одну мать — Мамми из популярного Бродвейского мюзикла: «Мамми, где ты, Мамми, где мой дом в Майами?» Никакой другой матери для него не существует. Он не понимает, что мать — это прибежище, любовь, близость. Боже, как мне не хватает любви!
Подними я крик, мама наверняка заставила бы его на мне жениться. Но она бы ужасно ругалась, поносила его последними словами. Свадьбы под дулом пистолета я просто не переживу — я и без того измучилась, исстрадалась.
А что, если у меня просто задержка из-за вина? Нет, быть такого не может. Где это я прочла: «Лес рук и ног во чреве у меня»? Уж не его ли это стишки? Уходя, он сказал: «Ради такого случая надо будет устроить прием». Представляю, чем это кончится. Напьется и будет произносить тосты: «Выпьем же за брюхо и за брюхатых. И за щеночка, моя ненаглядная! Эй, официанты, стоять по стойке „смирно", когда я подымаю бокал за своего наследника!» Устроит с дружками балаган и еще будет требовать, чтобы я в нем принимала участие. Веселиться так веселиться!
Он утверждает, что если уж кончать с собой, то на могиле Чехова. В Париже, впрочем, самоубийств тоже хватает: «Средь парижского шума…», «Она убила себя в Париже». Уже в самой мысли об этом есть что-то невыразимо трагическое. У французов окна начинаются от пола, поэтому рассчитаться с жизнью ничего не стоит: открыл окно и вышел… Начиная с третьего этажа каждое окно — райские врата. То-то на небесах моему животу удивятся. Что это я в черный юмор ударилась? Он, кстати, слово «юмор» терпеть не может. «Юмор»? Не «юмор», моя ненаглядная, а «шутка» — никогда не употребляй слово «юмор».
Боже, как я несчастна! Мне так не хватает любви. Жить не могу без тепла, без ласки. Если б я выпрыгнула с третьего этажа, только бы покалечилась. По счастью, наша комната на четвертом. По счастью? Хорошенькое счастье! (Животные, те никогда с собой не кончают.)
А мама? Что скажет мама, когда ей сообщат, что я свела счеты с жизнью? Мама куда больше расстроится, если узнает, что я не замужем. Могу оставить ему записку, в которой попрошу написать ей, что мы поженились. Должен же он выполнить мою последнюю просьбу! Наверняка забудет.
Не зря говорят, что смерть избавляет. Со смертью решатся все мои проблемы. Мама, Бигль, все остальные оставят меня в покое. Но во всем винить его одного я не могу. Я ведь сама все затеяла. В конце концов, я сама пришла тогда к нему в комнату — в моей комнате он вел себя вполне пристойно. Я ревновала его к Джоан — вот кто любит таскаться по мужским спальням, и не только таскаться. Сейчас Джоан со всеми своими причудами кажется мне такой смешной, такой наивной. Дитя малое!
Когда я уйду из жизни, весь мир — Бигль, мама — уйдут из жизни вместе со мной. Or aussi [37] , в Париж ведь я приехала учить французский. И учила. Учила, да не выучила. Это слово произнесла так, что вместо сочувствия вызвала смех.
А ведь мне так хотелось родить ребенка от любимого человека, да еще в Париже! Если он вдруг вернется и застанет меня у раскрытого окна с моими мыслями, то обязательно скажет: «У тебя, моя ненаглядная, хорошие шансы убить одним выстрелом сразу двух зайцев. Говорят, впрочем, и другое: за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Какая же он свинья! Думает, мне не хватит силы воли убить себя. Опекает меня, как будто я маленькая девочка. «Когда самоубийство совершает русская красавица — это прелестная причуда; когда же с собой кончаешь ты, дорогая Джейни, — это сущий бред! Не морочь мне голову».
Ты обижаешься и кричишь: «Неправда! Я никому не морочу голову! Я всерьез! Да! Да! Я не хочу жить! Я несчастна! Я не хочу жить!»
Стоя у открытого окна, я лишь дразню себя мыслями о самоубийстве. Я этого никогда не сделаю. «Отойди от окна, дура! — крикнет мама. — Простудишься и умрешь или из окна вывалишься, дуреха неповоротливая!»
При слове «неповоротливая» ты выпадаешь из окна и разбиваешься насмерть.
Ужасно, да? Теперь ты понимаешь, Джейни, что, отказавшись взять тебя с собой в Париж, я спас тебя от самоубийства.
Твой Бигль.
Когда Бальсо кончил читать первое письмо, она протянула ему второе.
Дорогая Джейни, надеюсь, ты на меня за мое письмо не в обиде. Поверь, мне хотелось описать, как ты покончила с собой, со всей возможной беспристрастностью. Я постарался изобразить нас обоих с поистине научной объективностью, и если с тобой я поступил жестоко, то и с собой ничуть не лучше. Верно, в основном я сосредоточился на тебе, но лишь потому, что совершила самоубийство ты, а не я. В этом письме попробую рассказать, как я воспринял твою смерть.
Ты как-то обмолвилась, что я говорю книжным языком. На самом деле я не только говорю, но думаю и чувствую как человек книги. Я прожил книжную жизнь; литература оказала глубочайшее воздействие на мой образ мысли, окрасила его, если угодно, в определенный цвет. Подобный литературный окрас носит мимикрический характер, подобно бурому цвету кролика или клетчатому оперению перепела, в результате чего даже мне трудно сказать, где кончается литература и начинаюсь я сам.
Начинаю с того места, которым закончилось первое письмо.