Тюрьма стала его первой наградой. Нищета — второй. Увечья — третьей. Смерть — последним даром судьбы.
Короток был его жизненный путь, но пройдет тысяча лет, и ни одна повесть, трагедия или эпическая поэма не потрясут читателей и слушателей так, как история жизни и смерти Лемюэла Питкина.
Однако я не ответил на вопрос: в чем же величие Лемюэла Питкина? Почему этот мученик так дорог нам, что вся нация любит и почитает его? Почему города большие и малые сегодня ликуют?
Потому что, хотя он и умер, он по-прежнему с нами. Мы слышим его голос. О чем же говорит нам Лемюэл Питкин? О том, что каждый американский юноша должен добиваться успеха смекалкой и упорным трудом, не боясь насмешек или козней коварных иноземцев.
Увы, сам Лем не узнал, что такое успех. Он был расчленен врагами. Ему вырвали зубы. Выбили глаз. Отрезали на руке большой палец. С него сняли скальп. Ампутировали ногу. И наконец прострелили сердце.
Но он жил и умер не напрасно. Благодаря его подвижничеству Национальная революционная партия победила, и благодаря этой победе страна избавилась от чужаков-умников — марксистов и международного капитализма. Национальная революционная партия очистила страну от недругов, и Америка вновь стала Америкой.
«Да здравствует мученик из театра Бижу!» — кричали юные слушатели Кочерги Уиппла, когда он заканчивал речь.
«Да здравствует Лемюэл Питкин!»
«Да здравствует истинный американец!»
1
Под конец рабочего дня Тод Хекет услышал из своей мастерской сильный шум на дороге. Сквозь топот тысячи копыт пробивался скрип кожи, лязг железа. Он поспешил к окну.
Двигалась армия пеших и конных. Она текла, как толпа, с расстроенными рядами, словно спасаясь после страшного разгрома. Доломаны гусар, тяжелые кивера гвардейцев, развевающиеся красные султаны на плоских кожаных касках ганноверской легкой кавалерии — все слилось в клокочущую массу. За кавалерией шла пехота — бурное море качающихся ташек, наклонных мушкетов, скрещенных портупей, болтающихся патронташей. Тод узнал английскую пехоту, алую, с белыми валиками на плечах, черную пехоту герцога Брауншвейгского, французских гренадеров в длинных белых гетрах, шотландцев в клетчатых юбках, с голыми коленями.
Из-за угла, вдогонку за армией, выкатился низенький толстяк в коротеньких штанах, рубахе навыпуск и пробковом шлеме.
— Площадка девять, ослы, площадка девять! — кричал он в маленький рупор.
Верховые пришпорили коней, пешие затрусили следом. Толстяк в пробковом шлеме бежал за ними, грозя кулаком и ругаясь.
Тод смотрел, пока они не скрылись за половинкой колесного парохода, потом убрал свои карандаши и чертежную доску и вышел из мастерской. На тротуаре возле студии он постоял, раздумывая, сесть ли ему на трамвай или идти пешком. Он работал в Голливуде только третий месяц и еще не успел здесь соскучиться, но был ленив и ходить пешком не любил. Он решил, что доедет на трамвае до Вайн-стрит, а оттуда пойдет пешком.
На Западное побережье его затащил охотник за дарованиями из студии «Нэшнл», увидевший его рисунки на выставке выпускного курса Иельской школы изящных искусств. Наняли его по телеграфу. Встреться агент с самим Тодом, он едва ли послал бы его в Голливуд изучать мастерство декоратора и художника по костюмам. Большое нескладное тело Тода, сонные голубые глаза, вислогубая улыбка производили впечатление совершенной бездарности, даже дурковатости.
Но, несмотря на свою внешность, он был сложным молодым человеком, с целым набором индивидуальностей — одна в другой, как китайские шкатулки. И «Сожжение Лос-Анджелеса» — картина, которую он скоро должен был написать, ясно доказывала, что он талантлив.
Он вышел на остановке Вайн-стрит. На ходу он изучал вечернюю толпу. Многие носили спортивные костюмы, которые на самом деле не были спортивными. Их свитера, гольфы, легкие брюки, синие фланелевые пиджаки с медными пуговицами были маскарадными нарядами. Тучная дама в капитанке плыла в магазин, а не к причалу; мужчина в охотничьей куртке и тирольской шляпе возвращался не с гор, а из страховой конторы; девушка в брюках, теннисных туфлях и яркой косынке только что покинула коммутатор, а не корт.
В толпу этих ряженых вкраплялись люди другого сорта. Их одежда была сумрачна и плохо сшита — выписана по почте. Тогда как остальные двигались шустро, шныряли по барам и магазинам, эти слонялись возле перекрестков или, стоя спиной к витринам, разглядывали каждого прохожего. Когда кто-то встречал их взгляд, в их глазах загоралась ненависть. Тод еще очень мало знал о них — только что они приехали в Калифорнию умирать.
Он намеревался узнать гораздо больше. Он чувствовал, что именно их он должен написать. Он никогда уже не станет изображать благополучный красный амбар, старую каменную стену, кряжистого нантакетского рыбака. В тот миг, когда он их увидел, он понял, Что, несмотря на его национальность, школу и багаж усвоенных традиций, ни Уинслоу Гомер, ни Райдер не могут быть его учителями, и он обратился к Домье и Гойе.
Он понял это вовремя. В последний год учебы он стал подумывать о том, чтобы вообще бросить живопись. Умения прибавлялось, а удовольствия от работы над цветом и композицией он получал все меньше, и он почувствовал, что идет дорожкой всех своих однокашников — к иллюстративности или просто гладкости. Когда подвернулась работа в Голливуде, он ухватился за нее, вопреки уговорам друзей, убежденных, что он продается и уже никогда не сможет писать.
Тод дошел до конца Вайн-стрит и начал спускаться в Пиньон - Каньон. Ночь наступала.
Деревья окаймлялись бледно-лиловым огнем, а фиолетовые массы крон наливались чернотою. Такой же лиловый ореол, словно аргоновая трубка, очертил макушки уродливых сутулых холмов, и они стали почти прекрасными.
Но даже мягкая отмывка сумерек не помогала домам. Динамита просили эти мексиканские ранчо, самоанские хижины, средиземноморские виллы, египетские и японские храмы, швейцарские шале, тюдоровские коттеджи и всевозможные их гибриды, теснившиеся на склонах каньона.
Когда он заметил, что все они — из гипса, дранки и картона, он смягчился и вину за их безобразие возложил на строительные материалы. Сталь, камень и кирпич смиряют фантазию строителя, вынуждая его распределять нагрузки и напряжения, ставить углы отвесно; а гипсу и картону закон не писан — даже закон тяготения.
На углу Ла-Хуэрта-род стоял миниатюрный рейнский замок с толевыми башенками и амбразурами для лучников. Рядом поместилась ярко раскрашенная будка с куполами и минаретами из «Тысячи и одной ночи». Но Тод и к ним отнесся снисходительно. Оба здания были комичны, но он не смеялся. Их желание поразить было так горячо и бесхитростно.
Трудно смеяться над жаждой красоты и романтики, каким бы безвкусным и даже чудовищным образом она ни утолялась. Но вздохнуть — легко. Что может быть грустнее подлинного уродства?