Полк маршировал колонной по четыре человека в ряд. Лодыжка Крисфилда причиняла ему жгучую острую боль на каждом шагу. Тужурка на нем была чересчур узка, и пот щекотал ему спину. Вокруг виднелись потные, раздраженные лица; шерстяные куртки с высокими воротниками напоминали смирительные рубашки в этот жаркий день. Крисфилд маршировал со сжатыми кулаками; ему хотелось подраться с кем-нибудь, всадить свой штык в человеческое тело, как он всаживал его на учении в чучело; ему хотелось содрать с себя все догола, хотелось сжимать девичьи руки, пока жертва не закричит от боли.
Его рота проходила мимо другой роты, выстроившейся перед разрушенным гумном, крыша которого осела посередине, как спина старой коровы. Впереди роты, скрестив руки, стоял сержант, критически оглядывая проходивших мимо солдат. У него было тяжелое белое лицо и черные брови, сходившиеся на переносье. Крисфилд не отрывался от него, пока не прошел мимо, но сержант Андерсон, казалось, не узнал его. Это вызвало в нем глухую ярость, как будто его оскорбил лучший друг.
В одно мгновение рота превратилась в кучу людей, расстегивающих свои рубахи и куртки перед маленькой дощатой хижиной, которая была отведена им для постоя. Хижина эта была выстроена французами во времена Марны, [39] несколько лет назад, как объяснил Энди один солдат.
– Ты что, об Индиане замечтался? – сказал Джедкинс, весело толкнув Крисфилда под ребро.
Крисфилд стиснул кулак и замахнулся, готовый нанести ему сокрушительный удар по челюсти. Джедкинс, однако, успел вовремя отразить его.
Лицо Джедкинса побагровело. Он замахнулся длинной согнутой рукой.
– Что вы взбесились, черт возьми! – закричал кто-то.
– А за что он меня бить хотел? – задыхаясь, выпалил Джедкинс.
Их разняли.
– Дайте мне разделаться с ним!
– Заткнись ты, дуралей, – сказал Энди, оттаскивая Крисфилда в сторону.
Рота угрюмо рассыпалась. Некоторые из солдат улеглись в высокую некошеную траву в тени развалин соседнего дома, на одну из стен которого опиралась хижина.
Эндрюс и Крисфилд молча зашагали по дороге, погружая ноги в глубокую пыль. Крисфилд прихрамывал. По обеим сторонам тянулись поля пшеницы, золотившейся под солнцем. Вдали поднимались высокие зеленые холмы, переходившие в синеву, местами бледно-желтые в полосах спелого хлеба. Тут и там густая заросль деревьев или стена тополей нарушала однообразие длинных пологих холмов. В живых изгородях пестрели синие васильки и маки всех оттенков, от карминного до оранжевого, плясавшие под ветром на своих как бы проволочных стеблях. За поворотом дороги шум отряда перестал доноситься до них. Теперь они прислушивались к жужжанию пчел в больших темно-пурпурных цветках клевера и золотых сердцевинах маргариток.
– Ты дикий человек, Крис! Что это наскочило на тебя, черт возьми! Почему ты решил вдруг раздробить бедному Джедки челюсть? Ведь он, во всяком случае, поколотил бы тебя – он двоих таких уложит!
Крисфилд продолжал идти молча.
– Господи, я думал, что с тебя уже достаточно таких историй… Я думал, что тебе опротивело желание причинять людям страдание. Ведь ты сам не любишь боли, правда? – Эндрюс говорил порывисто, с горечью, опустив глаза в землю.
– Я, кажется, вывихнул себе ступню, когда скатился с грузовика вчера.
– Сходи-ка лучше на перевязочный пункт. Знаешь, Крис, с меня довольно всего этого. Уж лучше застрелиться, чем продолжать так жить дальше!
– Ты, кажется, ударился в мерехлюндию, Энди? Знаешь, пойдем-ка искупаемся. Там, на дороге, подальше, есть пруд.
– У меня, кстати, с собой мыло в кармане! Смоем заодно немного вшей.
– Не иди так чертовски быстро… Энди, ты больше учился, чем я. Ты должен был бы растолковать мне, отчего это человек вдруг делается точно бешеный. Во мне как будто черт сидит.
Эндрюс гладил свои щеки мягким шелком маковых лепестков.
– Интересно, что бы со мной было, если бы я съел несколько головок мака? – сказал он.
– Почему?
– Говорят, что, если улечься на маковом поле, непременно заснешь. Хотел бы ты, Крис, так вот заснуть и не просыпаться до тех пор, пока не кончится война и ты снова сможешь сделаться человеком?
Эндрюс прокусил зеленую чашечку с семенами. Наружу выступил молочный сок.
– Горько… должно быть, это и есть опиум, – сказал он.
– Что это такое?
– Снадобье, которое усыпляет и дает человеку чудные сны. В Китае…
– Сны! – перебил Крисфилд. – Мне прошлой ночью снился сон. Приснился мне один малый, который застрелился; я видел его раз на разведке в лесу.
– Как же это?
– Да так, просто фриц один застрелился.
– Это получше опиума, – сказал Эндрюс задрожавшим от внезапного волнения голосом.
– Мне снилось, что мухи, которые жужжали вокруг него, были не мухи, а аэропланы… Помнишь последнюю стоянку в деревне и майора, который не хотел закрывать окно?
– Как не помнить!
Они улеглись на покрытом травой берегу, спускавшемся от дороги к пруду. Высокий тростник, в котором ласково болтал ветерок, закрывал от них дорогу. Над головой, в зеленоватом небе, медленно меняя очертания, плыли точно распустившие паруса сказочные корабли. Отражение облаков в серебристой глади пруда дробилось зарослями трав и плавучих растений. Прежде чем начать раздеваться, они полежали некоторое время на спине, глядя на небо, казавшееся безграничным и просторным, как океан, даже еще безграничнее и просторнее океана.
– Сержант говорит, что скоро сюда привезут эти штуки для уничтожения вшей.
– Они нам здорово нужны, Крис.
Эндрюс медленно снимал свою одежду.
– Как чудесно чувствовать на своем теле солнце и ветер, правда, Крис?
Эндрюс направился к пруду и растянулся на животе на тонкой мягкой траве у края воды.
– Хорошо так вот чувствовать все свое тело, – сказал он сонным голосом. – Кожа такая мягкая, упругая, а чувствительнее мускулов нет ничего на свете. Черт, не знаю, что бы я стал делать без своего тела!
Крисфилд рассмеялся.
– Посмотри, как мою лодыжку разнесло! Нашел вшей? – спросил он.
– Да уж постараюсь найти их побольше и утопить, – сказал Эндрюс. – Слушай, Крис, уходи-ка ты подальше от этой вонючей формы. Сразу почувствуешь себя человеком с солнцем на теле, а не вшивым солдатам.
– Хелло, ребята! – раздался неожиданно визгливый голос.