Три солдата | Страница: 78

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Я обедаю с Жанной. Я через полчаса должен с ней встретиться. Мне ужасно жаль, Гэнни. Но мы можем пообедать все вместе.

– Приятное удовольствие! Нет, уж мне придется разыскать этого осла Обрея и выслушать последние новости о мирной конференции. Гейн не может оставить Моки: она валяется в истерике из-за Бубу. Вероятно, меня доведут до того, что я в конце концов пойду к Берте. Хорош ты, нечего сказать!

– Мы устроим тебе завтра грандиозные проводы, Гэнни.

– Постой, я и забыл. Ты должен встретиться завтра в пять с Обреем в «Грильоне», и он поведет тебя к Женевьеве Род.

– Что это за черт такой Женевьева Род?

– Будь я проклят, если знаю! Но Обрей говорит, что ты должен пойти. Она очень развитая, говорит Обрей.

– Такая меня меньше всего интересует.

– Ничего не поделаешь! Ну, будь здоров!

Эндрюс еще некоторое время сидел за столиком у входа в кафе. Дул холодный ветер. Небо было черно-синее, и белые как мел лампы дуговых фонарей бросали мертвенный отблеск на все окружающее. В колоннаде Пале-Рояля скользили резкие, чернильно-черные тени. Постепенно разрежалась публика в сквере. В «Лувре» потушили огни. Из кафе за спиной Эндрюса доносился запах только что изготовленных блюд, и им начал пропитываться холодный воздух улицы.

Тут он увидел Жанну: она приближалась по пепельно-серой панели, стройная и черная под дуговыми фонарями. Он побежал ей навстречу.


Цилиндрическая печка посреди комнаты тихо урчала. Перед ней свернулась пушистым клубком белая кошка; уши и нос выступали в клубке крошечными розовыми пятнами, как на кончиках лепестков некоторых белых роз. С одной стороны печки, у стола, придвинутого к окну, сидел загорелый старик с ярко-красными пятнами на щеках. На нем была бесформенная одежда из полосатого бумажного бархата, цвета его кожи. Он держал маленькую ложечку в узловатой руке и медленно беспрестанно размешивал желтую жидкость, дымившуюся в стакане. За ним было окно, по которому ударял в свинцовом освещении зимнего дня мокрый снег. С другой стороны печки находилась цинковая стойка с желтыми и зелеными бутылками и краном, с шеей как у жирафа, который выступал из стойки; рядом стояла в углу тумба лакированного дерева, а на ней терракотовый горшок с папоротником. С того места, где сидел на мягком табурете Эндрюс, в глубине комнаты, фестоны папоротника вырисовывались черным кружевным узором на левой стороне окна; а на правой стороне выступал коричневый силуэт головы старика и разрез его шапки. Печь скрывала дверь, а белая кошка, круглая и симметричная, являлась центром всего видимого мира.

На мраморном столе возле Эндрюса лежало несколько кусков хрустящего хлеба с маслом и стояло блюдечко со сливовым вареньем и кружка с кофе с молоком, из которой тонкой спиралью поднимался пар. Шинель у Эндрюса была расстегнута, и он опустил голову на руки, рассматривая сквозь пальцы толстую пачку налинованной бумаги, испещренной торопливо набросанными значками, чернилами и карандашом; время от времени он делал карандашом отметки. На другом конце стола лежали две книги, одна желтая и одна белая, с кофейными пятнами на обложках.

Огонь потрескивал, кошка спала, коричневый старик мешал и мешал в своем стакане, иногда лишь останавливаясь, чтоб поднести стакан к губам. Временами царапанье мокрого снега по окну становилось слышным, или доносился отдаленный звон сковород через дверь в глубине.

Тусклые часы, висевшие над зеркалом за стойкой, выбросили звенящий удар, пробили половину. Эндрюс не поднял глаз. Кошка все еще спала перед печкой, которая урчала, тихо напевая.

Коричневый старик все еще размешивал желтую жидкость в своем стакане. Часовые стрелки бежали.

У Эндрюса похолодели руки; он чувствовал нервный трепет у запястий и в груди. В него словно вливался свет, бесконечно широкий и бесконечно далекий. Откуда-то сквозь этот свет лились звуки, от которых он дрожал весь, до кончиков пальцев; звуки, переходившие в ритмы, пересекавшие друг друга в постоянном приливе и отливе, как морские волны в бухте; звуки, претворявшиеся в гармонию. За всем этим царица Савская, из Флобера, прикасалась к его плечу своей сказочной рукой с длинными позолоченными ногтями, и он наклонился вперед, через границу жизни. Но это был смутный образ, брошенный, как тень, на блестящую поверхность его души.

Часы пробили четыре.

Пушистый белый кошачий клубок медленно размотался. Глаза кошки были совсем круглые и желтые. Она выставила вперед на черепичный пол сначала одну, потом другую лапу, широко расставив розовато-серые когти. Хвост поднялся, прямой, как мачта корабля. Медленными, торжественными шагами кошка направилась к дверям.

Коричневый старик проглотил желтый ликер и дважды причмокнул губами, громко, задумчиво.

Эндрюс поднял голову; его голубые глаза смотрели прямо вперед, ничего не видя. Уронив карандаш, он прислонился к стене и вытянул руки. Взяв обеими руками кружку кофе, он хлебнул из нее. Кофе был холодный. Он положил немного варенья на кусок хлеба и съел его, потом облизал пальцы. После этого взглянул на коричневого старика и сказал:

– А уютно тут. Правда, господин Морю?

– Да, хорошо здесь, – сказал коричневый старик скрипучим голосом.

Он очень медленно поднялся с места.

– Ладно. Я иду на баржу, – сказал он, потом позвал: – Шипетт!

– Да, месье!

Маленькая девочка, в черном переднике, с волосами, туго заплетенными в два крысиных хвостика, появилась в дверях, ведущих в заднюю часть дома.

– Вот, дай это твоей матери, – сказал коричневый старик, опуская ей в руку несколько медяков.

– Да, месье.

– Вы лучше бы здесь остались, в тепле, – сказал Эндрюс, зевая.

– Я должен работать. Только солдаты не работают, – проскрипел коричневый старик.

Когда открыли дверь, струя холодного воздуха охватила кафе. С набережной, покрытой слякотью, проникли завывание ветра и свист мокрого снега. Кошка кинулась под защиту печки, выгибая спину и махая хвостом. Дверь закрылась, и силуэт коричневого старика, покосившийся от ветра, перерезал серый овал окна.

Эндрюс снова уселся за работу.

– Но вы много работаете, очень много! Правда, месье Жан? – сказала Шипетт, прижимаясь подбородком к столу около книг и смотря на него маленькими глазами, похожими на черные бусы.

– Не нахожу, что много.

– Когда я вырасту, я ни чуточки не буду работать. Я буду кататься в коляске.

Эндрюс засмеялся. Шипетт с минуту посмотрела на него, потом ушла в другую комнату, унося с собой пустую кружку.

Перед печкой кошка сидела на задних лапках и ритмично лизала лапу розовым, закругленным языком, похожим на лепесток розы.

Эндрюс насвистал несколько тактов, уставившись на кошку.

– Как ты это находишь, киска? Это «Царица Савская»… «Царица Савская»…

Кошка с величайшей осторожностью снова свернулась клубком и заснула. Эндрюс стал думать о Жанне, и эти мысли привели его в состояние отрадного покоя. Когда он бродил с ней вечером по улицам, наполненным мужчинами и женщинами, многозначительно гулявшими вместе, его возбужденными нервами овладевал томный покой, до тех пор ему совершенно незнакомый. Ее близость возбуждала его, но так нежно, что он забывал о своем туго стягивавшем, неудобном мундире; его лихорадочное желание как бы отделялось от него, и ему начинало казаться, что, чувствуя возле себя ее тело, он без всяких усилий опускается в поток жизни проходивших мимо людей; его так разнеживала мирная любовь, разлитая вокруг него, что резкие углы его существа словно всецело растворялись в тумане сумеречных улиц. И на минуту, пока он об этом думал, ему показалось, что запах цветов и пробивающейся травы, влажного мха и налившихся соков щекочет ему ноздри. Иногда, плавая в океане в бурный день, он чувствовал тот же беспечный восторг, когда около берега его подхватывала огромная бурливая волна и несла вперед на своем гребне. Сидя спокойно в пустом кафе в этот серый день, он чувствовал, как кровь шумит и наливается в его венах, как новая жизнь шумит и наливается в клейких почках деревьев, в нежных зеленых побегах под их грубой корой, в маленьких пушных зверьках леса, в приятно пахнущем скоте, который затаптывает в грязь сочные луга. В предчувствии весны была безудержная могучая сила, которая бурно уносила с собой его и их всех.