– То-то был ад! – говорил в очереди один солдат другому. – Помнишь этого парнишку, умершего в казармах?
– Еще бы! Я был тоже в санитарах. В этой команде был сержант, сущий дьявол; он хотел заставить мальчишку встать, а лейтенант пришел и сказал, что предаст его военному суду. Мальчишка, оказалось, вышел уже в тираж.
– Отчего он умер?
– Разрыв сердца, вероятно. Не знаю, впрочем, он никогда не мог примениться к этой жизни.
– Ну, в этой дыре, в Косне, нетрудно было сыграть в ящик.
Эндрюс получил деньги. Уходя, он подошел к солдатам, разговор которых слышал.
– Вы были в Косне, ребята?
– Именно.
– Вы знали парня по фамилии Фюзелли?
– Я не знал.
– Как же нет? – сказал другой. – Не помнишь Дэна Фюзелли? Он еще мечтал, что будет капралом. А вышло совсем другое.
Оба рассмеялись.
Эндрюс ушел со смутным раздражением. На бульваре Монпарнас [73] было много солдат. Он свернул на боковую улицу: он чувствовал какой-то страх и унижение, как будто он каждую минуту мог услышать резкий голос сержанта, выкрикивающий ему приказания.
Серебро в карманах его брюк звенело при каждом шаге.
Эндрюс облокотился на балюстраду галереи и смотрел вниз на сквер против Комической оперы. У него кружилась голова от красоты услышанной им музыки. Он чувствовал где-то в глубине сознания грандиозные ритмы моря. Люди болтали вокруг него на широкой переполненной галерее, но он сознавал только синевато-серую ночную мглу, где огни рисовали узоры из зеленоватого и красноватого золота.
И, отвлекая его внимание от всего прочего, ритмы скользили по нему, как морские волны.
– Я так и думала, что вы будете здесь, – услышал он около себя спокойный голос Женевьевы Род.
Эндрюс почувствовал, что у него язык как-то странно прилип к гортани.
– Приятно видеть вас! – вдруг выпалил он, после того как молча смотрел на нее в течение минуты.
– Вы, конечно, любите «Пелеаса»?
– Я слышу о нем в первый раз.
– Почему вы не заходите к нам? Уже две недели прошло. Мы ждали вас.
– Я не знал… О, я, конечно, приду. Я не знаю ни одной души, с кем я мог бы говорить о музыке.
– Вы знаете меня.
– Я должен был сказать «ни одной другой души».
– Вы работаете?
– Да… но это страшно мешает. – Эндрюс дернул за отворот своей шинели. – Все же я рассчитываю скоро быть свободным. Я подаю прошение об увольнении.
– Вы сможете теперь работать гораздо более продуктивно. Сознание исполненного вами долга даст вам новые силы.
– Нет… ни в каком случае.
– Скажите, что это вы играли у нас дома тогда?
– «Три зеленых всадника на диких ослах», – сказал Эндрюс, улыбаясь.
– Что это значит?
– Это прелюдия к «Царице Савской». Если бы вы не держались об «Искушении Святого Антония» взгляда Эмиля Фаге [74] и компании, я объяснил бы вам, что это значит.
– Это было очень глупо с моей стороны… Но если вы будете подбирать все глупости, которые люди случайно говорят, тогда вам придется вечно быть сердитым.
Он не мог при тусклом свете разглядеть ее глаза. Легкое сияние легло на изгиб ее щеки, начиная от тени, бросаемой шляпой, вплоть до ее немного заостренного подбородка. За ним он видел другие лица, мужчин и женщин, столпившихся на галерее и разговаривавших; они были освещены резким золотым светом, который проникал из фойе через широкие итальянские окна.
– Меня всегда безумно захватывало то место в «Искушении», где царица Савская посещает Антония. Вот и все, – сказал Эндрюс угрюмо.
– Это ваша первая вещь? Она немного напоминает мне Бородина.
– Первая, которая на что-то претендует. Это, вероятно, просто кража из всего, что я когда-либо слышал.
– Нет, это хорошо. Вероятно, она была у вас в голове в течение всех этих ужасных и великих дней на фронте… Это для рояля или для оркестра?
– Все, что закончено, для рояля. Я надеюсь при случае оркестровать ее. О, но это, право, глупо так говорить… У меня еще слишком мало знаний… Мне нужны годы упорной работы, прежде чем я чего-нибудь достигну. А я потерял столько времени! Это самая ужасная вещь. Ведь молодость так коротка.
– Звонок! Мы должны спешить на свои места. До следующего антракта!
Она проскользнула в стеклянную дверь и исчезла. Эндрюс вернулся на свое место возбужденный, преисполненный беспокойного восторга. Первые звуки оркестра причинили ему физическую боль. Он их так остро почувствовал.
По окончании последнего акта они молча пошли по темной улице, спеша укрыться от толпы, наводнившей бульвары. Когда они дошли до авеню Оперы, она сказала:
– Вы говорили, что останетесь во Франции?
– Да, действительно, если удастся. Я завтра подам прошение об увольнении и останусь здесь.
– Что вы тогда будете делать?
– Мне придется поискать себе какую-нибудь работу, которая дала бы мне возможность учиться в Schula Cantorum. Но у меня достаточно денег, чтоб протянуть некоторое время.
– У вас много мужества.
– Я забыл вас спросить, не хотите ли вы лучше сесть в метро?
– Нет. Пойдемте пешком.
Они прошли под аркой Лувра. Воздух был насыщен тонким, влажным туманом; каждый фонарь был окружен световым пятном.
– У меня вся кровь пропитана музыкой Дебюсси, – сказала Женевьева, протягивая руки.
– Не стоит и пытаться выразить, что чувствуешь. Словами не выразишь, правда?
– Это зависит…
Они молча шли по набережной. Туман был такой густой, что они не могли видеть Сену; но когда они подходили к мостам, то слышали, как вода шумела под арками.
– Франция душит человека, – внезапно сказал Эндрюс. – Она вас душит очень медленно, прекрасными шелковыми лентами. Америка выбивает у вас мозги полицейской дубинкой.
– Что вы хотите этим сказать? – спросила она холодным, обиженным тоном.
– Вы, во Франции, так много знаете… Вы сделали мир таким изящным.
– Но ведь вам хочется здесь остаться? – сказала она, смеясь.
– Потому что больше некуда деваться. Только в Париже можно получить понятие о музыке. Но я из тех людей, которые не созданы для того, чтобы быть довольными.