Плат святой Вероники | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В сущности, это были те же начальные мотивы – мотивы Императорских форумов, – только теперь уже претворенные в бесконечно прекрасные вариации. Распад и гибель, ужасное впечатление голой призрачности происходящего сменяет приветливый хоровод земных картин – времена года в своей светлой безоблачной неизменности. Чудовищная судорога проходит: око, закрывшееся в видении, вновь открывается навстречу земному свету; нога уже не проваливается в пустоту ночной Вселенной, а ступает по мягким, пушистым травам и мхам; и так же, как в песнопениях, роящихся вокруг собора Святого Петра, еще недавно являлась фигура человека, теперь проступают очертания пасущихся стад – тихие животные с кроткими, вневременными глазами, подобные неосознанно счастливым тварям первобытного мира, бредут мимо. Кажется, будто слышишь флейту Пана в оглушенной светом полуденной Кампанье и пение нимфы в звонких гротах под влажный шелест водопадов Тиволи. Все эти стихи, пропахшие солнцем и цветами, вином и римским летом, слились в сладостно-упоительный гимн, в котором лишь порой тихо-тихо, почти блаженно звучит леденящая душу вера в Ничто.

Энцио больше не тянуло в церкви и монастыри, он уже не стремился к беседам на религиозные темы: его поэма, вероятно, стала для него тем прыжком, который неизбежно совершают все, кто пытается уклониться от категорического требования духа, – прыжком в бессознательную природу. Когда с ним произошла эта перемена, я не знаю; быть может, для него это вовсе и не было существенной переменой, а означало лишь последний рывок, замкнувший окружность, которую должна была описать его поэзия в Вечном городе.

В последнее время мы посетили все те места, имена которых парят над этими стихами, словно нежные силуэты. Энцио приносил свои похожие на песни опусы, словно венки, с наших совместных прогулок; они висели уже внушительными гроздьями над задними вратами его творения: фиалки с Виллы Адриана, дрок из Тускуллума, цветы из маленьких, диких, скалистых крепостей, ласточки с голубого озера Браччано. Наконец ему понадобился «венок» из совершенно диких мест: он пожелал отправиться в утопающую в болоте Нинфу или к заросшей плющом Санта Мария ди Галлоро, он хотел увидеть Вейи или Понтининские болота. Но бабушка вдруг стала решительно протестовать. Она заявила, что время для подобных предприятий уже упущено, что сейчас мы рискуем заболеть лихорадкой, да и жара едва ли доставит нам удовольствие. Я видела, что она уже достигла границ своего терпения. В конце концов она прибегла к маленькой хитрости.

Как раз в то время на нашем горизонте вновь неприятным образом появился Мсье Жаннет. Капельмейстер оркестра, в котором он играл, выбросил его на улицу, а поскольку образ жизни Мсье Жаннет вовсе не развил в нем художника, как он утверждал, а, напротив, совершенно загубил его, то найти новое место ему теперь было трудно, и все его высокопарные сентенции не помешали ему на сей раз, кроме моральной поддержки Жаннет, посягнуть также на ее кошелек. Бабушка была настолько возмущена этим, что Жаннет, чтобы хоть немного успокоить ее, засыпала мужа всевозможными маленькими хозяйственными поручениями, то есть он должен был делать вид, будто сам помогает ей. Он делал покупки, доставлял заказанные театральные билеты; время от времени можно было видеть, как он что-то упаковывает и надписывает своим несуразным почерком в маленькой опрятной комнате Жаннет. Бабушка – отчасти потому, что ее радовало хотя бы ограничение его полного безделья, но, прежде всего, чтобы не огорчать Жаннет и из желания защитить ее сбережения, – не только терпела его присутствие в нашем доме, но начала даже оплачивать его услуги, убедившись в том, что эти крохотные гонорары, похожие скорее на чаевые, чем на плату, не казались ему унизительными. Более того, она сама стала искать способ занять его чем-нибудь полезным и таким образом обеспечить ему маленький заработок.

И вот однажды она сказала Энцио, что не возражает против его поездки в Санта Мария ди Галлоро, сама же она не может подвергать себя таким испытаниям, да и мне не позволит ехать туда в такую жару. А отправляться в путь одному ему нельзя уже хотя бы по той причине, что он – как всякий истинный поэт, влюбленный исключительно в свой родной язык, – говорит на таком итальянском, которого не понимают даже немцы, не говоря уже об итальянцах. К тому же эта часть Кампаньи очень неуютна и совершенно безлюдна из-за опасности лихорадки; там можно провести целый день, не встретив ни одной живой души; и, наконец, руины Галеры находятся очень далеко от железной дороги, поэтому она считает неразумным ехать туда одному. С ним отправится Мсье Жаннет: он знает язык и нравы местных жителей, во всяком случае какой-никакой, а все же провожатый. Она выразила сожаление о том, что не может предложить ему другого общества: все ее друзья уже ретировались из летнего Рима; впрочем, поскольку он все равно отправляется в Галлоро лишь ради своих стихов, то общество для него едва ли имеет большое значение. Своими последними словами бабушка, разумеется, выдала себя, ибо, даже если ей случалось прибегнуть к маленькой хитрости и, так сказать, воспользоваться черным ходом, она всегда делала это с такой трогательной открытостью, словно шагала по широкой парадной лестнице. Энцио, конечно же, прекрасно понял, что имелось в виду, и, придя в ярость, но ничем не обнаружив это, отплатил бабушке тем, что согласился взять с собой Мсье Жаннет.

На следующее утро наши путешественники тронулись в путь, а вечером Мсье Жаннет один возвратился обратно. Из его путаных речей мы поняли, что между ними произошла размолвка, во время которой Энцио без обиняков заявил, что был бы благодарен своему спутнику, если бы тот оставил его одного. Вначале мы думали, что оба вернулись одним и тем же поездом, только в разных вагонах, но Мсье Жаннет сообщил, что Энцио остался в Санта Мария ди Галлоро, на постоялом довре, с тем чтобы, переночевав там, утром еще раз подняться в этот совершенно очаровавший его призрачно-безмолвный город. Он назвал его «женихом лихорадки», а окруженную зелеными волнами папоротников высокую колокольню – «молитвой зеленому буйству природы».

Бабушка пришла в необычайное волнение оттого, что ее друг один – ночью – остался в самом зловещем месте Кампаньи, в этом рассаднике лихорадки. Она беспощадно кляла себя за то, что сама спровоцировала Энцио, от которого и без того можно было ожидать любых неожиданностей; и тревога ее, к сожалению, оказалась не напрасной: на следующий день Энцио вернулся, а через день его уже знобило.

Вначале он старался не обращать на это внимания, но бабушка все же послала за доктором. Она была так перепугана, что совершенно не слушала его возражений, и, как оказалось, он и в самом деле подхватил в Галлоро малярию. Вскоре он убедился в том, что серьезно болен, и неожиданно потребовал вызвать в Рим его мать. Бабушка тщетно уговаривала его пощадить бедную женщину и не спешить с известием о болезни: быть может, он скоро поправится. Но Энцио, как своевольное дитя, был непоколебим в своем требовании скорейшего приезда матери. Он утверждал, что никто так хорошо не разбирается в особенностях его организма, как она, и вообще это вполне законное желание больного – видеть рядом с собой родную мать. Против этого трудно было что-либо возразить; в сущности, мы должны были только радоваться этому внезапно проснувшемуся чувству Энцио к собственной матери, которую он до сих пор так неприлично отталкивал от себя. Однако радость наша была омрачена тем обстоятельством, что доставил он нам ее за счет бабушки, чья нежная забота о нем, судя по всему, совершенно не трогала его. Он был с ней так упрям и несговорчив, что можно было подумать, будто он опасается, как бы она вместо лекарства не дала ему яд. На самом деле это было не что иное, как своего рода саботаж, с помощью которого он хотел добиться приезда матери. В остальном же он был ужасно пуглив и малодушно-беспомощен. Жаннет, которая и теперь, как в те дни, когда он был болен своими стихами, лучше всех ладила с ним, называла его за глаза «нашим маленьким героем»; этой безобидной шалостью она надеялась хоть немного развеселить и утешить бабушку, не подозревая, какой болезненно-мрачной тенью это ложится на ореол славы, которым я окружила Энцио в своем сердце за последнее время. Исход этой борьбы в конце концов решил доктор, рассудив, что столь своенравному больному все же лучше уступить, дабы не волновать его еще больше…