Зигмунд отказался от ужина, сказав Марте, что ждет срочного вызова. Выглядел он рассеянным, но заверил ее, что все в порядке. Выражение ее лица говорило, что она вовсе не уверена в этом. Она просто сказала:
– Мы согреем ужин. Только не задерживайся.
Он бродил два часа по городским улицам, затем по полям в направлении Гринцинга. Это был тот же маршрут, по которому он шел пятнадцать лет назад, выйдя из кабинета профессора Брюкке, после того как узнал, что для него нет места в научном мире. У него все болело: голова, тело, как тогда. И тем не менее над всеми сожалениями и упреками в свой адрес, над агонией из–за незрелых заключений упорно всплывала перед мысленным взором сцена, постоянно возвращавшаяся к нему в грезах и в сновидениях. Он никогда не пытался подвергнуть ее анализу. Однажды, когда ему было семь лет, он вошел в спальню родителей, после того как они, должно быть, заснули. Дверь была плотно закрыта, но не заперта. Шагнув в темноту комнаты, он неясно увидел и услышал в постели родителей череду непонятных движений, необычайно взволновавших его. Его отец, почувствовав, что кто–то вошел, посмотрел через плечо, увидел стоящего мальчика и замер. Была и другая туманная сцена перед взором Зигмунда: иногда он видел себя мочившимся на пол сразу за дверью, иной раз имел смутное впечатление, будто побежал к постели, бросился в объятия матери и тут же помочился. У отца это вызвало отвращение, и он сказал:
– Дрянной мальчишка.
Мать отнесла его в детскую постель и утешила ласковыми словами. Но слова отца не выходили из головы. Не потому ли эта сцена возвращалась к нему так часто? Возможно, так, но с нею был связан другой элемент, с которым он никогда прежде не сталкивался. Почему он помочился в спальне родителей? До двух лет он мочился в своей кровати, и, когда отец бранил его по этому поводу, он отвечал: «Ничего, папа, обещаю тебе купить прекрасную новую кровать из красного дерева в Нейтитшейне». Но после двух лет его кровать всегда была сухой и чистой. Почему в семь лет он совершил столь возмутительный акт без явной необходимости, только потому, что был расстроен тем, что обнаружил нечто, происходящее в родительской постели?
Ответ пришел, как метеор, пролетающий по темному небу. Он ревновал к своему отцу! Он хотел положить конец тому, что происходило! Он выбрал самый драматический способ. Он хотел отвлечь внимание матери от отца и занять его место в ее привязанности. Освобождая мочевой пузырь, не симулировал ли он то, чем занимался его отец? Он как бы завершал акт любви, случайно увиденный им.
Чудовищно! Он любил мать и отца. У него никогда не было желания встать между ними, отдать тому или другому предпочтение. Для него отец был величайшим человеком в мире. Так почему же почти тридцать лет его преследует память, скрывая значение, но не теряя остроты?
Он радовался тому, что Вена еще не знает о совершенной им научной ошибке – о подмене фантазии реальностью в детской сексуальности. Он решил, что не заявит об этом публично, пока не установит, чем вызвана такая подмена. У него не было ни малейшего представления, когда это произойдет, но он нашел мужество прекратить самобичевание за то, что предполагал, будто достиг конца пути, тогда как прошел всего лишь половину. Он думал: «Если бы я не прошел путь до этой ошибки, тогда не было бы ни нужды, ни возможности завершить все путешествие».
Каким бы болезненным ни было понимание сути сцены в спальне родителей, его мысли все чаще возвращались к Амалии. Процесс свободной ассоциации возвращал его мысленно до, после и, к сожалению, во время консультаций больных к инциденту, имевшему место в канун его четырехлетия. С мальчишества этот инцидент появлялся и исчезал в его сознании, но Зигмунд гнал его от себя как случайный обрывок воспоминаний. Он видел себя стоящим перед какой–то громоздкой мебелью, то ли буфетом, то ли шкафом, и вопящим во все горло, в то время как его единокровный брат Филипп держал открытой дверцу буфета. В этот момент изящная и красивая Амалия вошла в комнату. Он иногда спрашивал себя: «Почему я плакал? Пытался ли закрыть или открыть дверцу мой брат? Какое отношение к сцене имел приход моей матери?»
Вспомнилось, что однажды он подумал, будто брат дразнит его, а мать пришла утешить его.
Сейчас же, обладая опытом последних недель, он лучше понимал смысл этой сцены. В воспоминании имелся центральный психологический момент, сохранявшийся в неизменной форме тридцать восемь лет. Надо было его найти.
Тосковал ли он по матери? Боялся, что ее спрятали в буфете или шкафу? Не поэтому ли требовал, чтобы брат открыл дверцу? Почему, когда дверца была открыта и он увидел, что матери там нет, он вдруг стал кричать? На крике и застыло воспоминание.
В эту ночь ему снилось, что в сцене появилась и так же быстро исчезла старая няня, ухаживавшая за ним во Фрайберге, но не прежде, чем он заметил нечто, имеющее отношение к няне.
На следующий день после обеда он пошел к Амалии, переживавшей смерть Якоба не так остро, как Зигмунд. Казалось, что она помолодела на пятнадцать лет. На ее Щеках выступил здоровый румянец, а губы улыбались. Более чем когда–либо она заслуживала присвоенный ей Детьми титул «фрау Торнадо», передвигая каждые несколько недель мебель для генеральной уборки, сводя Дольфи с ума своей жаждой деятельности. Не впервые Зигмунд заметил, что вдовы, любившие своих мужей, становились моложе во вдовстве, словно вырвались из тюрьмы. Он поцеловал Амалию в обе щеки, а она обняла его. Затем он спросил:
– Мама, ты помнишь, во Фрайберге, когда мне еще не было трех лет, у меня была няня…
– Да, это родственница хозяина дома, слесаря. Ее звали Моника Заиц. – Амалия рассмеялась. – У старушки были проворные пальцы. Когда я носила Анну, она выкрала вещи, которые, она думала, я не стану искать. Когда я встала после родов, твой брат Филипп поймал ее и подал на нее в суд.
– Теперь я вспомнил! – воскликнул Зигмунд. – В то самое время я спросил Филиппа, что случилось с Моникой, и он шутливо ответил: «Попала в ящик!»
Позже в эту ночь, когда Марта мирно спала рядом с ним, он лежал, скрестив руки за головой, и, поскольку сон не шел, стал складывать воедино фрагменты сновидения. Он помнил сцену, вызванную страхом, что мать запрут в ящике; она, очевидно, ушла на несколько часов, так же как и няня исчезла за день до этого. Он боялся, что Филипп спрятал мать. Распутывая нити, он стал сознавать, почему мать казалась ему изящной и красивой. Еще недавно она была беременной, и, когда родилась Анна, Зигмунд ревниво воспринимал внимание, которое оказывали ребенку родители. С одной стороны, он не хотел, чтобы мать «попала в ящик», как няня, но в более глубоком смысле не хотел ничего в ящике, то есть в утробе матери. Он не хотел, чтобы у нее были еще дети. Не поэтому ли он перестал вопить и почувствовал облегчение, когда она вошла в комнату худенькая, без ребенка?
Он встал, накинул халат, прошел через холл в свой кабинет, выходивший на Берггассе, заметил тусклые газовые фонари на опустевшей улице и затемненные окна Экспортной академии напротив. Еще один и намного более серьезный вывод пришел ему на ум. За год до рождения Анны у Амалии родился сын, которого назвали Юлиусом. С момента его появления Зигмунд был переполнен ненавистью к брату. Кончина полугодовалого Юлиуса оставила след вины в сознании Зигмунда. Не желание ли породило действие? Если бы он не желал, чтобы Юлиус умер, мальчик продолжал бы жить. Он убил его! Он смертельно боялся, что родители обнаружат его вину. Освободился ли он по–настоящему от чувства вины? Теперь он знал, что инцидент не был выброшен из его подсознания. Он был подавлен и выходил наружу только в виде экранных воспоминаний. Несомненно, неистребимое чувство греха стало причиной его легкого невроза в детстве и молодости. И если это чувство вины за убийство младшего брата было все еще живо, пусть и подавлено, и он ощущал его даже в настоящий момент, то сколько других полуфантазий таилось в его подсознании и в подсознании всего человечества, полуфантазий, лишающих людей дееспособности и толкающих их к смерти? А они и не догадываются, какие черти или демоны их преследуют.