Весь день он был в смятении, не мог связать пару мыслей. Не было ли неуважением вспоминать образ матери без одежды? Ему исполнился сорок один год, Амалии – шестьдесят два! Почему вдруг появился материал о матери, когда его выбила из колеи смерть отца? Что случилось с его памятью, если за тридцать восемь лет подобное никогда не всплывало? И почему это должно быть истинной памятью, а не фантазией вроде той, что вплетают в свое желание юные девочки, мечтая об отцовской любви? Сейчас он не знал ничего о путешествии, поезде, купе… Нужно выяснить.
В воскресенье, когда Амалия и Дольфи пришли к обеду, Зигмунд отвел мать в сторону.
– Когда мы ехали из Фрайберга, – спросил он, – проезжали ли мы мимо горящих факелов газа?
Амалия широко раскрыла глаза.
– Удивительно, что ты помнишь! Да, когда мы проезжали через станцию под Бреслау, на пути в Лейпциг. Мы жили там около года. Я готовилась лечь спать, однако увидела газовое пламя. Затем заметила, что ты привстал. У тебя были такие большие глаза, как луна в полнолуние.
В эту ночь его сновидения вновь вернулись к Фрайбергу и к Монике Заиц. Она мыла его в ванне, где до этого вымылась сама. Вода была подкрашена чем–то красным. Она обучала его, как надо правильно мыться. Внешне всегда суровая, она говорила:
– Ты должен делать что положено. Должен быть исполнительным, внимательным.
Затем одела его, побаловалась с его интимными частями и уверила его, что он самый прекрасный мальчик в мире и, когда вырастет большим, станет богатым и влиятельным. Затем они оказались в церкви, слушали хор и проповедь; однако горел в аду не он, а Моника…
Он проснулся, обрывки сновидения кружились в его голове, как летучие мыши. Понятно, почему вода была окрашена красным: у Моники были месячные. Почему в таком случае у него и сейчас не появилось отвращение и он позволил выкупать себя в этой воде? Потому что, как няня, пусть старая и некрасивая, она служила подменой матери.
Он проследил ход сновидения до посещения церкви. Моника брала его с собой на службу каждое воскресное утро. Хотя он не думал об этом последние годы, он мог чувствовать запах ладана из кадила, слышать хор мальчиков в белых накидках, видеть истекающего кровью Христа на кресте за алтарем, стенную роспись «Вознесение Девы Марии». Он был знаком с католическим ритуалом и декором, столь отличными от прозаической синагоги.
Его ум просветлел: теперь он понимал, почему ему нравились картины на религиозные сюжеты, особенно сочное, красочное итальянское искусство; это отчасти объясняло также, почему он был равнодушен к ритуалу собственной религии и чувствовал себя спокойно в окружении атрибутов католической веры.
Но почему в сновидении он предписал Монике огонь в аду? Потребовалось много времени, чтобы путем настойчивого возвращения к прошлому добраться до собственной предыстории, к тому моменту, когда его сознание еще не начало фиксировать события и воспоминания. В сновидении Моника побуждала его красть для нее монеты в десять крейцеров. Он счел ее виновной и осудил.
Несколько ночей спустя ему вновь приснился Фрайберг. Сцена происходила в их квартире над лавкой слесаря. Его мать плакала. Якоб был мрачен. В комнате стоял крошечный гроб. Якоб показывал на него, обвиняя Зигмунда…
Он внезапно проснулся, вздрогнул. То, что пришло к нему посредством свободной ассоциации, возвращалось в виде кошмара. Он налил холодной воды в таз, протер мочалкой лицо, полил водой голову и затылок. Якоб был прав, обвиняя его в преступлении. После того как Юлиуса похоронили и он исчез навсегда, Зигмунд пользовался нераздельной любовью Амалии. Он всегда знал свою вину: вовсе не требовались обвинения Якоба, чтобы призвать его к ответу. Может быть, теперь эта вина исчезнет, будет искуплена этим кошмаром?
Он думал: «Проникновение в самого себя – хорошее упражнение, но чудовищно болезненное».
Он чувствовал, сколь неполным был анализ, ему предстоят многие годы настойчивых поисков, но его привлекала красота интеллектуальной работы. За эйфорией следовали дни отчаяния, когда он не мог ни понять, ни расшифровать ни одну из частей сновидения прошлой ночи или дневную фантазию. Самоанализ был невозможен без объективного знания, наступали периоды, когда его воля и его способность расставлять слова и передавать свои идеи были парализованы. Некоторые из его пациентов уходили разочарованные, не получив от него ожидаемой помощи. Его недельные лекции в университете стали малопонятными, поскольку его рассуждения отклонялись зачастую в сторону. Иногда на лекции приходили один–два слушателя. Он перестал выступать в «Бнай Брит»; даже дружественная аудитория не избавляла его от растерянности.
Однажды сновидение сосредоточилось на пачке десятигульденовых банкнот, которую он давал еженедельно Марте на домашние расходы. С помощью цепочки ассоциаций он вернулся ко сну о монетах в десять крейцеров, которые побуждала его красть у родителей Моника Заиц.
– Так же как моя старая няня крала мои десятикрейцеровые монетки и игрушки, так и я сейчас получаю деньги за плохое обслуживание пациентов! – воскликнул он.
Его волновали наблюдения за тем, как подсознание вплотную следило за проводившимся им день ото дня анализом и как сурово оно его судило. Иногда скрытая мысль обнажалась с ясностью простейшей истины, как было в случае с богатым мужчиной, который вел несчастливую, отравленную ненавистью жизнь.
– Как это может быть, господин доктор, ведь у меня есть все, чего только захочется?
– Счастье – это отложенное осуществление давнишнего желания. Вот почему богатство приносит так мало счастья: деньги не входят в желание ребенка.
Как он и ожидал, ему приходилось испытывать ту же эмоциональную сумятицу, какую он наблюдал у пациентов. Суть проблемы все еще была неясна, вместе с тем росло ощущение, что стоит протянуть руку и можно схватить требуемое. Беспорядок в мыслях скрывал реальность. Затем его ум светлел и включался во «внутреннюю работу», проходя через прошлое в быстрой смене картин наподобие пейзажа, видимого из окна вагона. Ему на память пришли слова Гёте: «И появляются тени любимых, и с ними, подобно старому полузабытому мифу, первая любовь и дружба».
На расспросы Марты он резко ответил:
– Не отвлекай меня личными вопросами.
Затем, чувствуя вину, он объяснил кое–что из переживаемого им. Он давно раскрыл ей существование подсознания, подчеркнув, что «великие писатели всегда знали, что у человека два ума и что зачастую им движут неконтролируемые силы, которые непонятны ему, и он может не знать об их наличии в нем самом. Ты найдешь намеки на это у Софокла, Данте, Шекспира, Гёте… и более всего у Достоевского, который знал больше всех о подсознании, хотя и не называл его так».
Она спросила:
– Веришь, что сможешь добиться полного анализа самого себя?
– Это единственный путь избавиться от собственного невроза и жить в мире с самим собой. Когда я завершу его, то это поможет мне добраться до подсознания моих пациентов и, конечно, их неврозов.