– Да так! Ведь ты продал шкуру с моей отметкой в лавке, так что рабочий Мартин купил ее там. Не хочу я, чтобы шкуры и кожи из Сегельфосса попадали в эту воровскую лавочку.
– Уж сказать так прямо, что я украл барана этого нельзя. Это неправда.
Поручик пригрозил хлыстом.
– Еще одно слово… и я подам на тебя в суд!
– Милый хозяин! – взмолился Ларс дрожащими губами.– Если меня оштрафуют за барана? Пожалейте семью. Другое дело, если бы я бедняка сделал беднее, но ведь вы богач. И я ли не твержу постоянно, что Ларсу и Давердане во всю жизнь не отблагодарить вас…
– Уведи отца! – закричал поручик, выходя из себя.
– Чего ты тут торчал все время? Все это тебя ничуть не касается. Будешь себя вести прилично, не о чем будет беспокоиться. Что ты хочешь сказать?
Ларс пытается сказать и не осмеливается. Он все время стоял смущенно, опустив голову, вся его огромная фигура выражала приниженность.
– Я ничего не могу сказать на это. Тут не я виноват. Поручик хотел отъехать.
Ларс сделал шаг к нему и сказал:
– Я целый год учился у пастора. Хотел испытать, могу ли стать чем-нибудь больше. Я хочу учиться дальше.
«Тип – подумал поручик.– Крестьянин, мечтающий подняться до пастора. Да он хочет учиться дальше! Ну, что же? Ведь это только – с философской точки зрения – вечный круговорот. Собственно, по сложению, Ларс как раз в рыбаки годится».
– Мне стыдно просить, но если вы протянете мне руку помощи… пока я буду в состоянии учиться на собственные средства… через год…
Минута для подобной просьбы была, может быть, самая подходящая, самая настоящая: после сцены с двумя грешниками поручик мог почувствовать желание выказать великодушие. Не складывалось ли все благоприятно? Ларс жил у Хольменгро, но он обратился не к нему: он, как прежде, пришел к помещику, к господину Сегельфосса, все державшему в своей власти. Кроме того, парень доводился Давердане братом, а Давердана дельная девушка.
– Мне хотелось бы брать частные уроки, – продолжал Ларс.
Поручик кивнул и ответил:
– Я тебя поддержу.
Коротко и ясно. Точка. Поручик едет обратно к Готфриду. Возня, целое событие из-за какого-то перочинного ножа. Но поручик ничего не делает наполовину. Мать и сын стоят на пороге; Паулина с большими глазами стоит в дверях.
– Ножик был цел, когда его отняли у тебя?
– Да.
– Ты уверен?
– Да, уверен, – отвечает Готфрид и взглядывает на мать.
Он ничего не понимает: разве ножик не был цел? Разве его кто-нибудь сломал?
– Да, нож был целый и светлый, – ответила мать, – он у нас был спрятан в сундуке. Но в тот день…
Поручик снимает перчатку, расстегивает мундир и вынимает из кармана ножик.
Он с серебряной рукояткой и двумя звериными головками с каждой стороны; у него два лезвия и крючок для застегивания перчаток. Поручик купил его сам во время поездки в Англию.
– Виллац посылает тебе этот ножик вместо того, – сказал поручик.
Готфрид конфузится и не решается взять нож; он стоит весь красный, несколько раз протягивает руку и снова отдергивает ее. Он слышит, как мать говорит: «Это слишком». Взяв ножик в руки, Готфрид молчит, и мать приказывает ему подать поручику руку.
Поручик берет протянутую руку и кивает; поручик идет еще дальше: он некоторое время держит руку, – эту маленькую, живую, шевелящуюся детскую ручку, протянутую в знак благодарности, в своей руке. Что случилось с поручиком?
– Тебя зовут Готфрид?
– Да.
– Приходи ко мне завтра в это время.
– Он должен прийти к вам? – переспросила мать.– Завтра?
– В двенадцать часов. Поручик уезжает.
Дела поручика шли все хуже и хуже. Проходили месяцы, прошел год. На первый взгляд ничто не изменилось, но в сущности пустяки, приносимые каждым месяцем, толкали медленным шагом дела к полному падению. В Сегельфоссе и его окрестностях уже позабыли те времена, когда поручик был неограниченным господином; это господство не рушилось, но все так изменилось, – и время, и люди.
И Кольдевины больше не приезжали.
– Не приедут ли они в нынешнем году? – спрашивала фру Адельгейд.
– Нет, не приедут и в нынешнем году.
Так она прождала лето и зиму и снова спросила:
– Хорошо было бы, если бы кто-нибудь из них приехал. Никто не приедет?
– Никто, – ответил поручик, – Фредерик пишет, что родители очень одряхлели и предпочитают оставаться дома. Он просит кланяться.
– И фру Фредерик, и дети?
– О них он ничего не пишет.
Фру Адельгейд роняет булавку на пол, нагибается и ищет ее, затем говорит:
– А сам Фредерик?
– Ему некогда… Вы уронили булавку. Дайте, я помогу вам искать.
– Благодарю вас, я нашла.
Да, все переменилось, даже Кольдевины. Они уже не приедут. И дальше все продолжает изменяться.
Не заходило ли речи об образовании отдельного прихода при церкви в Сегельфоссе?
Но это дело вряд ли устроится; пастор Виндфельд вряд ли станет заботиться над осуществлением такого плана, от которого сильно уменьшатся его доходы.
– Ну, когда мои глаза закроются, пусть тогда делают, что хотят!
Когда его глаза закроются!.. Просто он, вероятно, помышлял о переселении на другое место. Здесь он вел благодатную жизнь. Хорошее жалованье и мало дела. Он жил здесь шестой год, он здесь поседел и сроднился с местностью. Но ему предстояло переселение на юг; он был служитель церкви, и души взывали к нему из какого-либо западного города. Жизнь в Нордланде? В Нордланде? Нет, на подобное прозябание его не могут обречь. К. П. Виндфельд был прекрасный проповедник, и, кроме того, мог внести в приходский архив несколько сведений о постройке новой церкви в Сегельфоссе. И он этим занялся! Как же такому человеку было не стремиться на юг? С Божьей помощью перевод не ограничится местом пастора.
С Божьей помощью и преемник найдется, – сын Ларса Мануэльсена, Ларс Ларсен, который прилежно зубрил.
Ах, этот Ларс! Точно железный. Как богатырь преодолевает он школьную премудрость! Он ездил в Христианию и сдал экзамен, еще просидел год и сдал новый экзамен. В семинарии Тромсё он назывался Лаурсен, но, поступив учителем к детям господина Хольменгро, он уже не мог на своей родине сохранить этой фамилии и стал называться Лассен, Л. Лассен. О его учености уже шла молва; он словно с ума спятил. Когда епископ приехал с визитом в Сегельфосс, он сказал: