Деревушка | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

- И потом эти ботинки, - сказал Уорнер.

"Да ведь я никогда всерьез не верил, что это протянется до следующей субботы", - мог бы ответить Лэбоув. Но не ответил, просто стоял, опустив руки и глядя на Уорнера.

- Их там, наверно, не считали, - сказал Уорнер.

- Оптом закупали. Всех размеров.

- Вот как, - сказал Уорнер. - Наверно, надо было только сказать, что старая пара тебе не совсем по ноге или что ты ее потерял.

Лэбоув не опустил глаз. Он стоял, спокойно глядя в лицо человеку в гамаке.

- Я знал, какая им цена. Выспросил у тренера, почем пара. Сколько за нее платит университет. И какая цена выигрышу, победе, значит.

- Понятно. Вы брали новую пару, только когда выигрывали. Домой вы прислали пять пар. Сколько же всего было игр?

- Семь, - сказал Лэбоув. - Одна вничью.

- Понятно, - сказал Уорнер. - Ну, ладно, вам ведь надо попасть домой засветло. Так я приготовлю вам лошадь к ноябрю.

Лэбоув открыл школу в последнюю неделю октября. В эту же неделю он кулаками подавил непокорство, которое оставил ему в наследие прежний учитель. В пятницу вечером на лошади Уорнера он проехал около сорока миль до Оксфорда, побывал утром на лекциях, потом играл в футбол, в воскресенье проспал до полудня, а в полночь уже лежал во Французовой Балке на своем соломенном тюфяке в нетопленной каморке. Он жил у одной вдовы, неподалеку от школы. Все его имущество состояло из бритвы, брюк и пиджака не под пару, двух рубашек, пальто, подаренного тренером, книг Коука и Блэкстоуна* {Эдвард Коук (1552-1634) и Уильям Блэкстоун (1723- 1780) - английские юристы, авторы книг о британском законодательстве}, комплекта сенатских отчетов штата Миссисипи, томиков Горация и Фукидида в оригинале, подаренных ему на рождество преподавателем древних языков, в чьем доме он топил по утрам печи, и самой яркой лампы, какую когда-либо здесь видели. Лампа была никелированная, с вентилями, клапанами и регулятором; она красовалась на его дощатом столе и, наверное, стоила больше, чем все остальное его имущество, вместе взятое, и люди приходили по вечерам издалека, поглядеть на ее ослепительное и ровное сияние.

К концу недели его уже знали все - алчный рот, нестерпимо мрачные глаза, упрямое, злое, выбритое до синевы лицо, словно фотомонтаж, на котором слились черты Вольтера и пирата елизаветинских времен. Его называли "профессором", так же как его предшественника, хотя он выглядел нисколько не старше своих двадцати одного года и хотя вся школа помещалась в одной-единственной комнате, где были смешаны в полнейшем беспорядке ученики от шестилетних малышей до девятнадцатилетних юношей, которых он должен был встречать кулаками, дабы не уронить свое профессорское звание, и классы от младшего, зубрившего азбуку, до старшего, осваивавшего начатки простых дробей. Он учил их всему. Как купец носит ключ от своей лавки, так он носил в кармане ключ от школы. Каждое утро он отпирал ее и подметал пол, делил мальчиков по возрасту и росту на две команды - водоносов и дровосеков, и внушениями, угрозами, насмешками и силой заставлял их работать, иногда помогая им, - не для того, чтобы подать пример, а с чувством какого-то презрительного и непроизвольного физического удовольствия, чтобы дать выход избытку сил. Он без пощады оставлял старших мальчиков после уроков, загораживал собой дверь, запирал ее на засов и тумаками гнал их от открытых окон. Он заставлял их лезть вместе с ним па крышу, менять дранку и делать всякую другую работу, о чем прежде приходилось заботиться Уорнеру, как попечителю, после того как учитель, бывало, прожужжит ему все уши своими жалобами. По вечерам прохожие видели ослепительное ровное сияние патентованной лампы в окне его каморки, а он сидел за книгами, которые он любил совсем не так горячо, как воображал, но был вынужден читать их, постигать, высасывать и выжимать до последней капли, с тем же презрительным упорством, с каким он рубил дрова, отмеряя прочитанные страницы чередою секунд безвозвратно уходящего времени, которое ползет медленно, но неуклонно, как гусеница.

Каждую пятницу на исходе дня он шел в загон Уорнера, садился на жилистую, крепкую, узкоголовую лошадь и ехал туда, где на завтра была назначена игра, или на железнодорожную станцию, чтобы сесть в поезд, порой едва поспевая натянуть форму перед самым свистком судьи. Но в понедельник утром он неизменно был снова в школе, хотя в иных случаях от четверга до понедельника спал только одну ночь - субботнюю. После игры между колледжами двух штатов в День благодарения мемфисская газета поместила его портрет. Он был в своей футбольной форме, и потому на Французовой Балке нашли бы, вероятно, что портрет не похож. Но имя значилось его, и его бы, надо думать, узнали, только газету он с собой не привез. Они понятия не имели, чем он занимается по субботам и воскресеньям, было известно лишь, что у него какие-то дела в университете. Впрочем, их это и не занимало. Они его признали, но хотя, став учителем, он сподобился некоего отличия, это могло считаться отличием только среди женщин и ценилось только в женском мире, все равно как духовный сан. Ему не возбранялось прикладываться к бутылке, но пить с ним они не стали бы, и хотя при нем они не были так сдержанны на язык, как при настоящем священнике, но если бы и он вздумал что-нибудь себе позволить, то в следующем полугодии мог бы лишиться места, и он это понимал. Он принимал эти взаимоотношения такими, как они складывались, и даже сам старался поддержать свою репутацию все с той же угрюмой сосредоточенностью, в которой были и гордость и вызов, но в общем серьезно и спокойно.

Во время экзаменов в университете его не было целую неделю. Вернувшись, он убедил Уорнера устроить баскетбольную площадку. Большую часть работы он сделал сам со старшими мальчиками и научил их играть, К концу следующего года команда Французовой Балки уже победила всех противников, с которыми ей удалось встретиться, а еще через год, играя в команде сам, Лэбоув повез своих ребят в Сент-Луис, где они, в комбинезонах и босиком, взяли первенство долины Миссисипи, обыграв всех претендентов.

Вернувшись па Фрапцузову Балку, он закончил курс. За три года он получил степень магистра искусства и бакалавра прав. Теперь он уезжал, видимо, навсегда - вместе со своими книгами, и замечательной лампой, и бритвой, и дешевой репродукцией Альмы Тадемы, которую тоже подарил ему преподаватель древних языков на рождество, - обратно в университет, к занятиям сразу на двух факультетах с утра и до самого вечера. Теперь ему приходилось читать в очках, и он болезненно щурился на свету, переходя из аудитории в аудиторию в своем единственном костюме - брюках и пиджаке не под пару, пробираясь сквозь толчею смеющихся юношей и девушек в такой одежде, какой он никогда раньше не видал, а они глядели даже не сквозь него, а мимо, просто его не замечали, точно так же, как не замечали уличных фонарей, которые он, Лэбоув, увидел впервые здесь же два года назад. Он шел с тем же выражением, какое было на его лице, когда он летел по четко расчерченному белыми линиями футбольному полю, смотрел на девушек, которые, вероятно, приехали сюда, чтобы выскочить замуж, и на юношей, которые приехали сюда неизвестно зачем.

И вот наконец, стоя рядом с другими во взятой напрокат мантии и шапочке, он получил туго свернутый пергаментный свиток, маленький, не больше свернутого в трубку табель-календаря и, подобно календарю, заключавший в себе эти три года - четкие белые линии, ночи в седле на неутомимой лошади и другие ночи, когда он сидел в пальто, согреваясь только теплом лампы, над бесконечными страницами мертвого пустословия. Через два дня он стоял вместе со своими однокурсниками перед коллегией судей в Оксфордском суде и был допущен к адвокатской практике. Теперь все было позади. Всю ночь он провел в ресторане при гостинице, за шумным столом, во главе которого восседал сам председатель суда, окруженный преподавателями права и другими крестными отцами от юриспруденции. Это было преддверие того мира, в который он прокладывал себе дорогу уже три, нет, четыре года, считая тот, первый, когда он еще сам не знал, к чему стремиться. Ему надо было теперь только досидеть, только дождаться, все с тем же непроницаемым лицом, пока отзвучат заключительные слова, утонув в заключительных рукоплесканиях, а потом встать, и выйти из комнаты, и идти дальше, все так же глядя вперед, идти, как шел он уже три года, не спотыкаясь, не оборачиваясь. Но он не мог. Даже теперь, преодолев эти сорок миль на пути к свободе и (он это знал, он говорил себе это) к достоинству и самоуважению, он не мог уйти. Он должен был вернуться назад, в сферу, в орбиту притяжения одиннадцатилетней девочки, которая, даже когда сидит в перемену на ступеньках школьного крыльца, жмурясь на солнце, как кошка, и ест холодную сладкую картофелину, подобна самим богиням в его томиках Гомера и Фукидида, словно и ей дано быть разом и растленной и непорочной, как они - девы и матери воинов и взрослых мужей.