— Зуд распутства охватил тебя. Мы не можем разговаривать серьезно, — сказал он.
Но Сфинга уже отдалась вихрю безумного красноречия:
— Что ты сказал, господин Нондас? Что ты сказал? Это мы-то не серьезные? Может быть, мы даже не достойны разговаривать с глубокомысленнейшими остолопами? Пусть лучше придут мальчики из семинарии, которые так прилежно изучают Писание, пусть придут и скажут, что они делают, когда читают…
Нечленораздельный звук вырвался из горла у Нондаса. А Сфинга стала в театральную позу и принялась декламировать:
Я скинула хитон мой;
как же мне опять надевать его?
Я вымыла ноги мои; как же мне марать их?
Возлюбленный мой
протянул руку свою сквозь скважину,
И внутренность моя взволновалась от него… [130]
Последний стих она повторила нараспев дважды, огляделась вокруг, словно примадонна, и поглотила установившееся в комнате полное молчание, крикнув прямо в лицо злополучному Нондасу:
— Что делают мальчики в семинариях, когда прелюбодействуют взглядом при этом совокуплении? Что они делают? Что? Бордель или что-то другое?
Она села на диван и стала отрывисто смеяться. Раскатистый смех Калликлиса отозвался с другого конца. Это напоминало звездное небо, отражающееся в болоте.
Не попрощавшись, молчаливый и бледный, Нондас направился к выходу.
— Через четверть часа в кондитерской, — сказал ему Калликлис.
Нондас вышел, пошатываясь, и отправился на улицу Патисион. Там он зашел в кондитерскую, заказал пирожное, к которому даже не притронулся, и осушил один за другим три стакана воды. Через час появился запыхавшийся Калликлис.
— Послушай, что ты натворил? — сказал Калликлис.
— Эта женщина сумасшедшая. Ее нужно лечить.
— Согласен. Сумасшедшие не сидят в Дафни, [131] сумасшедшие разгуливают по улицам. Но ты-то как мог?
— Терпение иссякло.
— В этом то и заключается твоя ошибка. Нужно было обратить все в шутку. Разве ты не видел, какая она?
— Хорошо, — удрученно проговорил Нондас. — Надеюсь, она раскаялась в своем поведении.
Калликлис глянул на него ошеломленно.
— Не знаю.
— Обо мне она ничего не сказала?
— Нет, — ответил Калликлис, недовольный тем, что его вынуждают отвечать односложно.
— И что же она делала? — снова спросил Нондас.
После некоторого колебания Калликлис взял Нондаса под руку и сказал:
— Обещай, что никогда больше не заговоришь об этом?
— Обещаю.
Калликлис собрался с духом и сказал:
— Как только ты закрыл за собой дверь, она перестала смеяться и спросила: «Разве я не права?» — «Права, вне всякого сомнения», — ответил я.
Нондас широко раскрыл глаза. Увидав его изумление, Калликлис сказал:
— Если будешь смотреть на меня так, продолжения не будет. Я ведь уже сказал, что в сумасшедших ты не разбираешься.
— А дальше? — спросил Нондас.
— А дальше «Ты права, — сказал я, — вне всякого сомнения». — «Ну, разве это не совокупление?» — «Вне всякого сомнения, — ответил я. — Да здравствует совокупление!» Услыхав это, она пошла, виляя всем телом из стороны в сторону, улеглась на диване с мечтательным выражением на лице и снова запела тот же псалом…
— То есть? — спросил Нондас.
— «Волосы у тебя, как у козы…» [132] и тому подобное — всего не упомнишь, и не пытайся!
— Это я должен был сказать: ей бы польстило.
— Хорошая мысля приходит опосля. Так чего же ты молчал?
— Я разозлился.
— Молодец! На женщин злиться нельзя.
— А потом?
— А потом тропарь кончился, и она принялась трястись и извиваться на диване. Я сделал вид, будто ничего не замечаю. Тогда она перестала извиваться и сказала, так вот, словно оправдываясь: «Ах, тело занемело». — «Ты права, — сказал я. — Вредно сидеть в закрытом помещении. Пошли лучше на Акрополь». А потаскухе только повод был нужен. «Естественно, — говорит она. — Если бы здесь была Саломея, тогда бы взаперти нам нравилось? А так мы шатаемся под открытым небом». Я попытался было исправить оплошность: «На Акрополь или на холм Филопаппа». Тут она и разошлась. Сказать по правде, я бедняжку не осуждаю. Что поделаешь? Это Лонгоманос довел ее до ручки. А тут еще ты. Итак, она разошлась. «Перестань притворяться, Калликлис, — сказала она. — Ты ничем не лучше Стратиса или того же придурковатого Нондаса. Все вы под ее дудку пляшете. А она из себя чародейку корчит — то появится, то исчезнет. Стратиса уже вконец извела: пропал бедняга. Будь начеку: настанет и твой черед! Отвратная баба! Запомни одно. Если перейти границы дозволенного, даже камни могут мстить. А места, по которым мы бродим при лунном свете, полны духов. И если духи эти беспомощны, есть люди, которые помогают им. Да, так и знай, есть такие». В голосе у нее было столько страсти, что, казалось, она уже готова засучить рукава и приняться за колдовство. [133] Я уже не знал, как от нее избавиться.
Калликлис внезапно умолк.
— И что же ты сделал? — спросил Нондас.
— Глупость, — вздохнул Калликлис. — А как иначе найти управу на подобных созданий?
Он неожиданно засмеялся, а затем вынул платок и вытер рот.
— Знаешь, почему я смеюсь? Смеюсь над твоей глупостью, потому что ты пытался вести богословский диспут с этой сумасшедшей. Ну и пусть. Чтобы не болтать лишнего, я пытался было переменить тему разговора. «Не расстраивайся, — говорю я ей. — Я вот только что подумал о вчерашнем вечере. Сидели мы в таверне. Рядом с нами был пьяный, который пел то „Травиату“, то „Риголетто“, а в промежутках то и дело пропускал стаканчик. Когда он уже слишком перебрал, хозяин таверны подошел к нему и стал уговаривать по-доброму: „Ну, довольно, Сосунок. Довольно. Спать пора“. А тот все на свой лад поет: „Спать по-о-о-о-ра… Спать по-о-о-о-ра…“. Наконец поднялся он пьяный вдрызг, посмотрел в потолок и заорал от всей души: „Подними юбку и покажи мне туза червей… Эх!“ И…»
— И что же? — переспросил Нондас.
— Туз червей! — быстро проговорил Калликлис.